Старик вздохнул, подумал о жене. Поди, извелась вся, ничего о муже не знает. Чай, похоронила давно. Откуда ей знать, где муж ее мается и что жив он еще. Возчиком был, снаряды подвозил на позиции. Вот раз и заехал в темноте прямо к немцам. На Курском направлении тогда стояли, готовились к прорыву. Сам-то ладно и кобыла ладно, а вот снаряды противнику привез обиднее всего. Наши артиллеристы ждали, бой предстоял наутро тяжелый, а он со снарядами в гости к фашистам пожаловал. И пошли лагеря. Как жив еще? Не иначе как крепко молится за него жена. Мёрло народу в лагерях уйма. И мёрло, и сжигали, и газами душили. Страшно сказать сколько. А ему везло, бог его миловал. А уж теперь-то жив останется, теперь что! только своих дождаться, здесь вот отлежаться. И войне конец, к лету кончится. Вот ежели бы пораньше, глядишь, к пахоте поспел бы. В апреле пахоту начинают на Алтае, ежели весна
хорошая. А ежели нынче плохая, то припозднятся в мае начнут. Тогда, глядишь, к севу-то домой и попадет. Он старик, его сразу отпустят.
Взгляд Старика упал на вербу, растущую неподалеку в ложбине. Первые пушистые, по-детски беззащитные серые комочки осыпали красные прутики. Цветет. Так же, как на Алтае. Жена любила вербу. Дети знали об этом и всегда приносили ей цветущие ветки. Как они там? Танька с Лушкой, чего доброго, и замуж повыскакивали, не дождались батьки. А чего! Приедешь домой, а ты уже и дед. Эх и жизнь будет! С сыном-капитаном (почему-то Митька все капитаном ему казался) пройдет по деревне. Не у каждого сын офицер. В ихней деревне только двое. У кузнеца Парамона сын тот майор, еще в сорок втором был. Теперь ух, поди, высоко летает.
Старик ревниво перебирал в памяти, кто еще из парней мог стать офицером. Выходило, что не многие. Митька-то, он книгочей, светлая голова. Санька, между прочим, тоже. Старик вспомнил младшего. Тоже, поди, вымахал. В ихнюю породу. Сколько же ему? Погодь, погодь, да ведь Саньке восемнадцать! Поди, воюет! Вот ведь Синеглазый воевал, а ему лег восемнадцать, не более
Любуешься! Одноухий вылез из оврага, лег рядом и зорко окинул взглядом местность.
Хорошо земля ухожена.
Ухожена! зло усмехнулся Одноухий. Нашим пеплом. Человеческий пепел хорошее удобрение.
Старик вспомнил, как сам грузил аккуратно зашитые бумажные мешки с пеплом из крематория. Целыми вагонами отправляли. И все вокруг было покрыто серым слоем. Как на мельнице.
Капуста хорошо растет на пепле, продолжал Одноухий глухим голосом. Кочаны с ведро. Если б ты вырастил такую, тебе на сельскохозяйственной выставке золотую медаль бы дали. Возле нашего лагеря целое поле было. Образцовое. Нас этой капустой кормили. Понял! Одноухий захрипел, будто его душили, схватил себя за горло, замотал головой, и мучительная гримаса перекосила его лицо. Нас кормили этой капустой! Понял, ты, дед!
Старик содрогнулся. Одноухий отдышался, добавил:
Между прочим, они и сами ее жрали. Они капусту любят.
Старик и Одноухий долго молчали, смотрели на отлично ухоженную ненавистную землю.
Сволочь народ! нарушил молчание Одноухий.
Не все же они такие, возразил Старик.
Все! сдавленным от ненависти голосом выкрикнул Одноухий. Все! А ты тут слюни развесил. «Земля ухожена»!
Четыре года концлагерей, унижения, каторжный труд, постоянное ожидание смерти родили в нем всепоглощающую ненависть к немцам. Он был твердо уверен, что их надо уничтожать всех до единого, чтобы и памяти о них не осталось. Была бы его воля, напустил бы он на всю эту проклятую Германию чуму или холеру, чтобы все подохли, чтоб все города и деревни были завалены их трупами, а он бы их всех пересчитал. И если бы не хватило хоть одного, он нашел бы этого немца и задушил бы собственными руками. И только тогда бы успокоился.
Всех их, всех! сквозь зубы цедил Одноухий, и челюсти его яростно сжимались.
Пробросаешься, устало ответил Старик.
Тебе, дед, ум-то в лагере отшибли, несешь невесть чего.
Нет, вздохнул Старик. Фашисты и своих жгут. У нас в лагере были немцы, их тоже жгли.
Нас, как рабов в Древнем Риме, плетями гоняют, подал голос Синеглазый. Он не спал и слушал, о чем говорят старшие.
Хорошо бы одной плетью, отозвался Одноухий.
Злоба еще никому пользу не принесла, сказал Старик, а сам подумал: «Это ж надо, какой народ уродился! Печи-то в лагерях исправно топили людьми заместо поленьев. Может, прав Одноухий? А то ведь русский народ душа нараспашку, лопух, простить все может. С другой стороны, он и отходчив-то потому как добр. А доброта главная сила в человеке, главная. Супротив доброты никто не устоит».
Старик посмотрел на Одноухого, на его землистые запавшие щеки с черным налетом отросшей щетины, на злые глаза с лихорадочным блеском, на разбитые губы и подумал: довели человека. Ярость отмщения заставляет его ненавидеть всех немцев огулом. А разве весь народ можно зверьми считать! Так ведь и сам зверем станешь. Любой народ разный. И у немцев тоже. И бедный люд есть, и богатый, и большевики имеются. Их тоже в печах жгут. Нет, весь народ хаять нельзя! Кто судит в злобе тот судит несправедливо. Кто судит только по своим страданиям тот судит неверно. Опять же, с другой стороны глянуть нельзя простить, как жгли людей в печах, как издевались, вешали, нельзя всего простить, грешно запамятовать. Уж больно русский человек отходчив. И опять же, одной злобой в сердце жить не дело