И коротка та тропочка и незаметна никому, кроме того, кто сам прошел, да не скажет. А куда прошел и откуда - о том ли другим людям судить, если сами свою тире протаптывают и торопятся к чужому телу прикоснуться, припасть хоть на миг? Потому что и вспомнить нечего больше в конце тире, кроме тела, к которому припадал в тоске или радости. Больше и вспомнить нечего, кроме хлеба, тела…
– И магии, - сказал дед".
Птицы кричат. Пролетка цок, цок. Заводская труба черные кудри плавит.
Двадцатому веку четырнадцать лет, а Зотову Петру-первому - девятнадцать.
"Зотовы мы. Мы догадку ищем.
И, видно, без томления нам не жить.
Мы офени, книжники, отреченные, шаромыжники, шарлатаны, ходебщики - книжные разносчики. Забытый ныне промысел и язык.
Почему я из всякого года лучше вспоминаю не события, а споры? Потому что у нас дед был на спор и на бунт скорый.
И я вспоминаю деда, и его мнения, и людей, которые приходили к нему, к токарю и переплетчику, эти мнения послушать. И эти люди были не простые шкурники, зверье живоглотное, а души встревоженные.
Бывает, что разговор и есть событие, а все остальное - бормотание. Потому что событие это со - бытие, то есть совместное бытие, хорошее со - бытие или нет - другого нам ничего не дано. Лучше уж хорошее. Самое большое событие есть жизнь, и перед ней все остальное и близко не равняется".
У Зотова, у Петра Алексеевича, отец с мамой из тюрьмы вернулись.
"У деда и бабушки нашей тишайшей было четыре сына и дочь. Один сын и дочь умерли от голодных родов некрещеные. Эти не в счет. Трое выжили до возраста и стали Петра Зотова дядьки и отец. Один дядька в четвертом погиб под Ляодунем в японскую, другой - на Пресне в пятом году, и остался мой отец Алексей Афанасьевич, тюремный житель, и мама - его верная жена.
Отец по тюрьмам, мама за ним следом. Вернется мама, родит мне братца или сестру и опять за отцом. Как они там в плену улаживались, мне неизвестно. Лютый до бабьей ласки отец. Весь в меня. Но иногда и отца отпускали из узилища".
Вспоминает Зотов давний разговор отца своего с дедом:
– Почему все сады гефсиманские? - спрашивает отец. - Душа воплощения ждет, а плоть обманывает… Зачем про другой мир загадано? Зачем мечта и томление духа?
– Погоди, Алешка… Разум человека появился, когда сон с явью столкнулся и понял человек, что во сне он живет второй жизнью. И любит во сне, и страдает, и страх испытывает, и белый ужас. И от второй ночной жизни он просыпается, а от дневной, первой, проснуться не может. И встреча сна и яви это есть фантазия. Никогда фантазии не бойся, однако помни, что она всего лишь в голове и потому требует проверки.
Это было в пыльный день конца лета. Это было в день, когда все предисловия кончились.
– … Магия, - сказал дед.
– Вот это мне, милостивый государь Афанасий Иваныч, и нужно, - сказал старик Непрядвин, - в моем собрании этой книжки нет. Не уступите ли?
Стояли они с дедом на чердаке по колено в книжных связках дедова собрания, и на каждой связке бирка привязана была деревянная с номером. А что в каждой связке, дед сам знал наизусть и мог рассказать.
– Мне нравится ваша мысль, что рабы позднейшие - это бывшие маги, - сказал Василий Антонович. - Мне это в голову не приходило… Однако что это за возгласы на улице?
– Асташенков гуляет с маркизами, - встреваю я.
– А-а… Петр - первый… - говорит мне Василий Антонович. - Бастуешь?
– Нет, - говорю. - Вторую неделю работаю.
– Эх, Петр - первый, мне бы твои годы, и я бы забастовал… Я вашего Маркса читал. Мне нравится, что он Асташенковых терпеть не может. И я все бы сделал, чтобы их с горки спустить.
– А на горку кого? - спрашиваю. - Непрядвиных?
– Нет, молодой человек, такой амбиции у меня нет. Непрядвины в божьем суде свое дело проиграли. После Асташенковых - только маги.