Гореванов улыбался плясунам, но сам вкруг не шел, балалайке не подпевал. Не ко времени от байки про выкуп, что ли? вспомнился день вчерашний, когда пленных отдавали.
С утра явилось солнце в пустом блеклом небе, жгло горы, перелески, сушило землю, пашни жаждою томились. Злое нынче солнце. Прогневалось небо, грозит пожарами, недородом...
За острогом на равнине приречной пыль с утра, и дым, и топот, крики. Пахнет шерстью паленой казаки лошадей, кои для себя, клеймят своим тавром. Для торга пойдут неклейменые.
В стороне верхами трое улусников. На лицах скуластых, темных, как седельная кожа, тень презрения к суете. Улусники выкуп пригнали. Ругался бай, всех бил, пока мулла с купцом не улестили: вах, удалой сын у бая Тахтарбая! Русские глупы, но молодого карагуша оценили по достоинству, от того баю Тахтарбаю честь, не надо скупиться, не надо торговаться, надо сына выкупать.
За полдень управились казаки с табуном, в острог загнали, чтоб вороватым улусникам соблазну не было. Оседала пыль, висел над рекой в безветрии парной дым залитых костров. Улусники терпеливо ждали: десятнику Гореванову верить можно.
Гореванов с двумя казаками, при них Ахмет толмачом, вывели из ворот острожных молодого Тахтарбая и Касыма. Парню сказано было, какой выкуп отец дал за него одного два десятка отборных скакунов, а Касым так, даром отпущен, ради почтения к байскому роду Тахтарбая. Узнав это, баенок стал себе дорог, от гордости превознесся, на десятника и казаков взирал надменно. Раздулся от важности, страхи недавние забыв. Казакам смешно. От удачи подобрев, малая потешили поклон ему отвесили, сами ухмыляются в бороды. Баенок ухмылок не заметил, но и на поклоны ответствовать не унизился, животик выпятил, шагов десять прошел достойно и не утерпел, побежал, вскочил на оседланного коня.
Стой! Иван у казака ружье выхватил. Парень скакуна осадил, съежился.
Ишь, обрадовался, Гореванов ему сказал. Верного слугу покидать негоже.
Касымовы глаза на десятника широко уставлены, не верит, что и его к бабе, к малайке пустят. Насмехаются неверные урусы? Какая нужда им отпускать без выкупа? Или милостивый аллах помрачил им разум?
Айда, айда домой, легонько подтолкнул его десятник. Нет, погодь маленько, спросить хочу. Али так хорош барин твой Тахтарбай, что за сынка евонного под сабли башку подставлял? Ахмет, растолмачь ему.
Стоял Касым, на земляков глядел, на молодого хозяина, который в седле все вертелся, страшась казачьего ружья. Урус-начальник говорит с Касымом голосом добрым. Странный урус. Зачем спрашивает, и так
понятно... Ладно, пусть слушает.
Чего лопочет башкирец?
Ему, бает, все одно пропадать было, что от русской сабли, что от байской палки. Тахтарбай велел сына беречь. Касым без малая вернется бай убьет. Касым малая спасет, сам погибнет тогда, может, бай семье его хлеба даст маленько.
Выходит, не от любови к барину, а с отчаяния на рожон лез, бедняга? Ну, пущай идет с богом.
Айда, Касым.
Этот не побежал. Уверившись в отпущении своем, поклонился издали казакам...
Звенит, гремит, гуляет кабак. Васька подскочил:
Чего задумался, атаман наш удалой? Али новый ясырь брать замыслил? Веди! За тобой хошь на край света!
Думаю вот... Поговорка есть: ворон ворону глаз не выклюет. Отчего ж человек человеку голову оторвать готов? Неужто вовек и у всяких народов так: у кого богатство у того и власть, а остальным хошь пропасть?..
Филька Соловаров палец вверх поднял:
Знатко, надобно богатым быть, и вся тут премудрость.
Крестный ход после молебна в поле возвращается к храму. Впереди лавошник благообразный фонарь несет, За ним, справа, другой мирянин с крестом запрестольным, а слева третий, с иконою Пресвятой Богородицы. Потом хоругви несут, за хоругвями священник с дьяконом. Хворый старичок-дьякон от зноя изнемог, большая свеча в руке его на сторону клонится, кадило за рясу цепляется, голос старческий дребезжит. Псаломщик Тихон, в первом ряду певчих шагая, за стариком приглядывает: то кадило поправит, то свечу, то самого старца за локоть поддержит.
За певчими следует управитель с семейством, комендант Тарковский, уставщики, мастера, плотинные, прочая заводская старшина. Казачий пятидесятник Анкудинов ковыляет на нетвердых ногах, двумя десятниками подпираем, ему тоже охота дождичка, ибо от жары хворь его усугубляется. Пот с него каплет, пропахший винным зельем. Далее простой люд идет, казаки, солдаты. В руках свечи восковые, и не колеблются их огоньки в безветрии, не видны в солнечной яркости.
Гореванов с толпою шел, подпевал клиру; в годы отроческие при монастыре Никольском едино что радовало пение стройное, слуху и сердцу приятное. Но когда с полей ко храму крестный ход возвращался, ослаб голос его, стало пение отрывочным: весь обратный путь не образ девы Марии созерцал иной, земной образ искал в толпе, и сарафан до голубизны выцветший, словно вот из этого неба сшитый. Что ж, крестный ход дело святое, да шествуют в нем люди грешные, не всяк только на поповские гривы любуется... Баб молодых, девок на молебствии множество, есть на кого любоваться. Девицы на выданье, вдовушки, да и замужние молодухи на пригожего десятника глазками поводят: дождик надобен, а и добрый молодец тоже... Потому-то иная, приблизясь, очи на свечечку опущены, щеки не жарою разрумянены, шепнет меж словами молитвенными: «Каково поживать изволите, Иван Федотыч?» Поклонится учтиво: «Вашими молитвами, Авдотья Харитоновна», и сызнова выцветший сарафан взглядом выискивает. А девка та и незнакомая вовсе, единожды видена, и то в месте недобром, в месте правежном...