богачам лучше не всматриваться на улице в прохожих, потому что
Вот почему, считает Моро, помочь избавлению народа от всех его мук способно только великое народное восстание.
В отличие от Бартелеми, отрицавшего всякие политические требования голодных масс, в отличие от Берто и Вейра, тоже продолжателей «Немезиды», уже акцентировавших в сатире «Красный человек» (издававшейся почти одновременно с «Диогеном») политическую активность народа, но звавших его главным образом к цареубийству, Моро в «Зиме» ставит вопрос иначе: он жаждет восстания, предсказанного «писателями-пророками», цель которого «уравнять» людей, уничтожив все социальные противоречия, угнетение и нищету прошлого. Возможно, что в этой мысли об «уравнении», хотя поэт ее не развил, нечто от требований бабувистов. Но поэт знает, что старый мир закостенел в своих формах и измениться не захочет. «Тем лучше! восклицает Моро, находя в этом лишнее оправдание необходимости народного восстания и даже возможных его ошибок и крайностей. Если в День мести угнетенный и будет заблуждаться, он достоин прощения!»
В этот грозный день, мечтает Моро, народ уже не позволит обмануть себя, не даст вырвать у себя власть, отвергнет предлагаемую перепуганными буржуа его «долю» в победе и воскликнет:
здесь участников средневековых и последующих народных восстаний, крайне отрицательно изображавшихся реакционными историками, с точки зрения которых они и «отвратительны», и «запятнали историю». Несомненно, к этому «подземному народу» поэт причислял и рабочих, о которых, как об участниках Июльской революции, писал в «Сожженом селе», называя их «Ахиллами тайными безвестной Илиады», которые
Так будет уничтожен Париж, символ всего старого мира, не желавшего «измениться». Грозное, величественное зрелище. Легко представить себе, как рукоплескали участники Парижской Коммуны этому месту сатиры Моро, исполнявшейся на тюильрийских концертах!
Но это зрелище вызывает не только злорадную удовлетворенность поэта, который, так иззябнув за свою жизнь, сможет теперь отогреться на великом пожарище. Эта мстительная радость лишь на миг. Мучительное противоречие овладевает поэтом: представшее зрелище ужасает его, приводит к раскаянию. Ведь это только разрушение, только полное уничтожение того, что было «Всё мое!» воскликнул восставший народ. Но чем же он завладел? Одним пеплом?
Да, Моро не раз мечтал о гибели этого мира, несправедливость которого ему глубоко ненавистна. Однако в посвященной этой же теме песне «Последний день» он вдруг спохватывается: ему жаль, что исчезнут синее небо, и цветущий апрель, и шаги друга у его двери Но во имя чего стоило жить, где была надежда? Лишь в 1835 г., во второй песне, озаглавленной «Беранже», снова упоминая, что этот век обречен на «кораблекрушение», Моро говорит о некоем «береге, с которого доносится до меня благоухание цветов». Этот берег будущее, и оно, значит, не прах испепеленного старого мира, а цветение чего-то живого, прекрасного, благоуханного Но в «Зиме» поэт еще не был вооружен этой мыслью.
Вот почему им тотчас же овладевает раскаяние, столь же искренне-страстное, как опьянившая было его мечта о гибели Парижа. Отвергая теперь это грозное романтическое видение, даже испугавшись его, он бросается в другую крайность, снова романтическую: он готов признать свои «заблуждения», отречься от ненависти («я ненавидел тогда, потому что страдание ожесточает»), покаяться в том, что «растравлял слезами свои пламенные ямбы». И он заканчивает «Зиму», жалобно взывая к божеству уже не как к грозному судии, карающему земную несправедливость, а как к благому, доброму и милосердному владыке, который только один печется об угнетенных, только один способен положить конец земным горестям: