Я замерла и похолодела: людей забивали камнями насмерть за образы куда более приблизительные, чем нарисованный мной. Я сползла на пол и оперлась спиной о крепкий кедровый сундук. Вчера вечером, когда тетка велела мне поместить подобие моего образа на дно чаши, предостережение против рукотворных изображений лишь на несколько мгновений сжало мне сердце страхом, но я отбросила его, ослепленная уверенностью Йолты. Теперь же при мысли о последствиях меня покинули силы.
Я не опасалась, что меня побьют камнями: дело никогда не зайдет настолько далеко. Такое могло случиться в Галилее, даже в Сепфорисе, но не здесь, в отцовском доме, пропитанном любовью к греческой мудрости, где главным было не соблюдение иудейских законов, а лишь видимость их соблюдения. Меня пугало другое: если кто-нибудь обнаружит рисунок, чашу уничтожат. Я боялась, что у меня отнимут драгоценные сокровища, запертые в сундуке, и что отец все-таки прислушается к матери и запретит мне писать. Что он обрушит свой гнев на Йолту и, возможно, даже отошлет ее прочь.
Прижав руки к груди, я попыталась вернуться к себе вчерашней. Где та, что осмелилась помыслить о том, что заказано женщине? Где та, что накануне вошла в микву? Зажгла лампы? Поверила в силу заклинания?
Я с самого начала записывала рассказы Йолты о женщинах Александрии, боясь, что эти истории тоже исчезнут, и теперь принялась рыться в своих свитках, пока не нашла нужные. Я разгладила их и стала читать. Они придали мне смелости.
Среди тряпок я нашла кусок льна, обернула им чашу и, замаскировав ее под горшок, сунула под кровать. Мать никогда туда не полезет, беспокоиться стоило разве что о Шифре, которая вечно все вынюхивает.
IV
Мы скоро отправляемся на рынок, объявила мать. Ты пойдешь с нами.
Если бы ее мысли не витали так далеко, то, возможно, она бы заметила, что я не свожу глаз с горшка под кроватью, и поинтересовалась бы, что там такое спрятано. Однако, к моему большому облегчению, ничто не возбудило ее любопытства, а я поначалу даже не задумалась, почему поход на рынок вызвал столь непомерно пышные приготовления. Шифра сняла с меня рубашку и надела вместо нее белую, богато расшитую серебряными нитями льняную тунику, перехватив ее на бедрах поясом цвета индиго. Потом Шифра обула меня в позвякивающие сандалии и велела стоять смирно, пока она будет белить мое смуглое лицо мелом и ячменной мукой. Ее дыхание пахло чечевицей и луком, и когда я отвернулась, мучительница ущипнула меня за мочку уха. Я топнула ногой, отчего разом зазвенели все колокольчики.
Стой спокойно, нам нельзя опаздывать. Мать протянула Шифре палочку сурьмы и внимательно смотрела, как та подводит мне глаза, а затем втирает масло мне в руки.
Я не выдержала:
Неужели обязательно так наряжаться, чтобы просто пойти на рынок?
Служанка и госпожа обменялись взглядами. Под подбородком у матери заалело пятно, которое тут же растеклось по всей шее. Так всегда бывало, когда мать хитрила. Ответом она меня не удостоила.
Я сказала себе, что причин для беспокойства нет. Матушкина страсть пускать пыль в глаза не была мне в диковинку, хотя обычно дело ограничивалось пирами для отцовских патронов в парадном зале или экстравагантными представлениями с музыкантами, акробатами и магами, предсказывающими будущее. Тогда зал сверкал в свете масляных ламп, а к столу подавали жареного барашка, медовые фиги, оливки, хумус, лепешки и вино. Однако раньше ей не приходило в голову выставлять себя напоказ, отправляясь прогуляться на рынок.
Бедная матушка. Она словно бы все время пыталась что-то доказать, хотя до появления Йолты я не знала, что же именно. Однажды, когда мы болтали на крыше, тетя рассказала мне, что мой иерусалимский дед с материнской стороны, человек весьма небогатый, зарабатывал на жизнь, торгуя одеждой, да еще и не первосортной. Тогда как отец и сама Йолта происходили из знатного рода александрийских грекоязычных евреев, имевших связи среди римской элиты. Разумеется, устроить брак между отпрысками семей, разделенных такой пропастью, было бы невозможно, не обладай невеста необыкновенной пригожестью или жених каким-нибудь телесным уродством. И впрямь: лицо матери отличалось удивительной миловидностью, а левая бедренная кость отца была короче правой, отчего он слегка прихрамывал.
Сообразив, что желание матери показать себя во славе вызвано не столько тщеславием, сколько попытками возместить низкое происхождение, я испытала облегчение. И мне стало ее жаль.
Шифра убрала мне волосы лентами, лоб украсила повязкой с серебряными монетками. На плечи мне набросили алый шерстяной плащ, причем окрашенный не дешевым корнем марены, а яркой кошенилью. На этом мои страдания не закончились. Мать надела на меня последний элемент сбруи: ожерелье из ляпис-лазури.
Твой отец будет доволен, сказала она.
Отец? Он тоже идет?
Мать кивнула, накинула на плечи шафранового цвета плащ и прикрыла голову платком.
Когда это отец ходил на рынок?
Я не могла взять в толк, что происходит. Все выглядело так, будто прогулка затеяна ради меня, а это не предвещало ничего хорошего. Если бы Иуда был здесь, он бы за меня заступился. Он всегда меня защищал. Требовал, чтобы мать освободила меня от девчачьих занятий и предоставила самой себе. Задавал раввину вопросы вместо меня, когда мне еще не разрешалось говорить в синагоге. Я всем сердцем желала, чтобы брат сейчас оказался здесь, рядом со мной.