Времени остаётся мало, поезд скоро прибывает, автору некогда, и он даёт Ганину подсказку сразу после слов «собирается её встретить», но с нового абзаца: «Почему-то он вспомнил вдруг, как пошёл проститься с Людмилой, как выходил из её комнаты».2851 Это для Ганина «почему-то» и «вдруг» автор же этот укол в подсознание готовил давно, вышеописанными безобразными, надуманными эпизодами и сопоставлениями Машеньки с Людмилой.
Разумеется, никаких прямых комментариев мы по этому поводу не найдем. Зато начинается здесь новый пассаж, с нового абзаца и почти до самого конца этой, последней страницы романа, долженствующий посредством развёрнутой и впечатляющей ассоциации срочно произвести катарсис, тайный поворот преобразующий в явный. «А за садиком строился дом. Он видел жёлтый, деревянный переплёт скелет крыши, кое-где уже заполненный черепицей».2862 Применив приём переключения внимания, автор далее подкрепляет его подробным, последовательным рассказом, наглядно и убедительно подсказывающим герою перспективы его светлого будущего: «Работа, несмотря на ранний час, уже шла. На лёгком переплёте в утреннем небе синели фигуры рабочих. Один двигался по самому хребту, легко и вольно, как будто собирался улететь».2873
Подсказки работают и ведут к заключительной каденции: «этот жёлтый блеск свежего дерева был живее самой живой мечты о минувшем. Ганин глядел на лёгкое небо, на сквозную крышу и уже чувствовал с беспощадной ясностью, что роман его с Машенькой кончился навсегда. Он длился всего четыре дня, эти четыре дня были, быть может, счастливейшей порой его жизни. Но теперь он до конца исчерпал своё воспоминанье, до конца
насытился им, и образ Машеньки остался вместе с умирающим старым поэтом там, в доме теней, который сам уже стал воспоминаньем. И, кроме этого образа, другой Машеньки нет и быть не может».2884 Последняя фраза, как судебный приговор, вынесена в самостоятельный абзац.
Ключевые слова в процитированном отрывке исчерпал и насытился, то есть, надо понимать, утолил (томление) и избавился (от самого себя), как, спустя четверть века, объяснял Набоков замысел первого своего романа.2895 И Ганин, повинуясь воле автора, «дождался той минуты», когда прибывающий экспресс на его глазах «скрылся за фасадом вокзала» и повернул на другой, «с приятным волнением» предвкушая, «как без всяких виз проберётся через границу, а там Франция, Прованс, а дальше море. И когда поезд тронулся, он задремал»,2906 видимо, тем самым давая понять читателю, что решение было правильным, успокоительным, чести и совести не затронувшим.
Дочитав роман, можно, конечно, развести руками, ссылаясь на общепонятное: коллизии логики в отношениях между персонажами художественного произведения дело и право автора, и обсуждать их бессмысленно. И всё же Поскольку прототипы двух основных героев реальные люди Владимир Набоков и Валентина-Люся Шульгина, простор для маневра в обращении с центральными образами романа Ганиным и Машенькой не может не быть сопряжён с определёнными, обязующими автора, границами моральной ответственности.
Начать с того, что для безукоризненного, «железного» крымского алиби Ганина (взятого Набоковым «напрокат», за отсутствием той же категории собственного), автор облачает своего представителя в форму кадрового офицера (Набоков в ней непредставим!) и наделяет его, в превосходной степени, чувством долга и чести ни к отречению, ни к бегству такой Ганин, по настойчивым уверениям Набокова, совершенно не способен, хотя до того он, юный, никак не производил впечатления подобного типа характера, скорее наоборот. Но если уж он обрёл, по воле автора, такие черты, то, видимо, для того, чтобы не «истратиться» и не «промотать» свою мечту о встрече с Машенькой, разве что «контузия в голову» помешает. Изобразив Ганина, в этом отношении, своим антиподом, Набоков, по молодости и неопытности, оказался в ловушке те самые качества, которые необходимы были Ганину в Крыму, в Берлине оказались помехой. Даже с опостылевшей ему Людмилой жалость и чувство чести «вот это движение повернуться, уйти казалось немыслимым»,2911 и только предстоящая встреча с Машенькой подвигла его на этот шаг. Но Ганин, изначально, как мавр, был обречён автором сделать своё дело и уйти, то есть всё-таки исчерпать воспоминание, насытиться им, и утолив, тем самым, томление (автора), помочь ему избавиться но не от себя (этого Набоков не умел), а от неё, Машеньки, коль скоро она «Тамаре» (Люсе), по собственному его признанию, «сестра-близнец».2922 И чем дальше, тем больше эта фальшь, эта искусственная роль, навязанная Ганину «оловянному солдатику», подневольному порученцу, досадно отравляет все красоты воображения и стиля, коим уже отличился в этом произведении совсем ещё начинающий романист.
Какую же управу пришлось искать автору на им же внушённую, экстатическую мотивацию своего героя увезти Машеньку куда-нибудь подальше и работать там для неё «без устали»? Единственный способ, который придумал Набоков, чтобы переубедить Ганина, Машеньку подретушировать, подпортить ей репутацию, чтобы Ганин понял: Машенька его памяти осталась в прошлом, а та, которая приезжает, совсем не та. Над этой лоботомией работали трое: Людмила, Алфёров и Сирин, начинающий, талантливый, но неопытный ещё прозаик, взявшийся руководить сложной хирургической операцией без надлежащих навыков и потому оставившей по себе грубые швы. Оба персонажа, рекрутированные автором на подмогу, и только для этого они и допущены в роман, настолько не вяжутся с образом Машеньки, что кажутся кое-как сработанными марионетками, неуклюже выполняющими какие-то непристойные пассы по наущению автора, мнящего себя «антропоморфным божеством», пока ещё, однако, очень антропоморфного, но далеко не божества.