Рикошет, кричал Вайзер, рикошет, не двигайся, не двигайся! И вмиг все были около меня.
Элька сняла с меня сандалию, а Вайзер поднял ногу и осмотрел ее. Это и в самом деле был рикошет, пуля только скользнула по стопе, вырвав кусочек мяса.
Все в порядке, сказал Вайзер, кость не повреждена, нужно перевязать, чтобы не было заражения!
До дому слишком далеко, заметила Элька, а тут у нас нет даже перекиси водорода!
Я смотрел на капли крови, застывающие на песке темными сгустками, но не мог сделать даже двух шагов без помощи Шимека и Петра, которые подставили мне плечи.
На завод! скомандовал Вайзер, и мы действительно вдруг почувствовали себя на настоящей войне. С другой стороны вала доносился грохот стрельбы, и свист пуль, которые пробивали щиты и увязали в песке, доходил даже сюда, а я был самый настоящий раненый, и нога у меня очень болела. Впереди шагал Вайзер, за ним ковыляла наша тройка, замыкала же колонну Элька, немного отставшая, так как Вайзер велел ей забрать использованные мишени и автомат, завернутый в старый холщовый мешок.
В подвале завода было холодно, и на минуту боль вроде бы утихла, но только на минуту, так как, когда Элька дотронулась до моей пятки, я дико заорал: «Что ты делаешь, ненормальная?» И она отступила, отчасти от испуга, а отчасти из уважения к моей ране, из которой все еще сочилась кровь. Меня уложили на большой ящик.
Загрязнилось песком, сказал Вайзер, нехорошо! Конечно, он имел в виду дырку в ноге, а не ящик. Принеси воды, приказал он Эльке и, когда она исчезла, достал из другого ящика спиртовку. Вода только для начала, обратился он неизвестно к кому, потом придется прижечь. Вслед за спиртовкой он извлек из ящика сломанный немецкий штык, тоже, наверное, где-то найденный. Элька принесла в консервной банке воду и платком промыла дырку.
Больно? спросила она.
Я ничего не ответил. Я смотрел, что делает Вайзер. Он поставил спиртовку на два кирпича, зажег горелку и теперь, поворачивая, купал в голубоватой струе огня острие штыка.
Это единственный способ, сказал он, не отрывая глаз от горелки, чтобы не началась гангрена. Нет у нас тут ничего, кроме этого.
Шимек навалился на меня и крепко прижал к ящику, Петр ухватил за правую, здоровую ногу и тоже навалился на нее, чтобы не дергалась, а Вайзер зажал мою левую голень под мышкой, как заправский фельдшер, и, вооружившись штыком с раскаленным острием, приступил к операции. Стопу он поднял поближе к свету, и все время, пока он ковырял острием штыка в дырке, я видел его руку.
Этот «шмайсер», проговорил он спокойно, ковыряя кончиком штыка в дырке, никуда уже не годится! Я знал, что он немного сносит, но чтоб такой разлет с этим нельзя смириться. Так и сказал: смириться. И сразу же, когда острие вошло в рану глубже, добавил: Пойдет на лом, а замок, магазин и курок вынем. К кому он обращался? Все, как и я, молчали, и только чад горелой кожи разносился по подвалу. Хорошо, сказал он, откладывая штык, теперь приложи ему платок, и через минуту можете проводить его домой.
Элька исполнила приказ, бережно обвязав мокрым лоскутом стопу, хотя могла вовсе не церемониться, потому что, когда Вайзер убрал из раны острие штыка, я не чувствовал уже ничего, будто ноги вовсе не было или она была не моя, а деревянная.
Я останусь здесь, заявил он и повернулся к Эльке, а ты иди с ними.
Когда мы были уже на скрипучей лестнице, он задержал нас еще на минуту:
Наверно, тебе придется посидеть дома, сказал он на этот раз мне, если спросят, что случилось, скажи, наступил на ржавую колючую проволоку. Да, ржавая колючая проволока, повторил он спокойно, а теперь идите!
Не помню в точности, какой дорогой мы возвращались домой, может быть, как всегда, через пригорок у армейского стрельбища, а может, через поляну, на которой были разбросаны большие эрратические валуны и которую поэтому мы называли карьером. Уже тогда слова Вайзера показались мне странными. Автомат, из которого мы стреляли, совсем не сносил, коль скоро даже я в последней стрельбе попал в М-ского целых пять раз. А если даже и сносил, то, согласно законам оружейного искусства, вверх либо вниз от цели, но никак не вбок.
«Тебе придется посидеть дома» вспомнил я его фразу уже в школьной канцелярии и вдруг понял, что дело было именно в этом, именно это задумал Вайзер: чтобы в ближайшие дни меня с ними не было, и чтобы узнавал обо всем я только от Шимека или Петра. Вайзер отстранил меня сознательно, и не по причине слабых результатов в стрельбе. Может, он хотел меня остеречь? Но от чего? В любом случае каникулы эта история с ногой мне испортила, и даже теперь, когда пишу эти слова и поглядываю на ногу, я знаю, что на два сантиметра ниже щиколотки сохранился шрам от вайзеровского рикошета и прижигания раны. Знаю также, что, как только ветер с залива сменит направление, я почувствую слабую, едва ощутимую, как тонкая струйка, боль в левой стопе, и я никогда не смогу забыть того, что произошло в ложбине за стрельбищем, и Вайзера, и все то жаркое лето, когда засуха опустошала поля, вонючая «уха» заполнила залив, епископ и ксендз вместе с верующими молили Бога о смене погоды, люди видели комету в форме лошадиной головы, Желтокрылый сбежал из дурдома и за ним гонялась милиция, каменщики перестраивали евангелическую часовню в новый кинотеатр напротив бара «Лилипут», а мужчины из нашего дома заслушивались речами Владислава Гомулки и говорили, что такого вождя у рабочих еще не было и не будет. Все, что видели тогда мои глаза и чего касались мои руки, все это заключено в том шраме повыше пятки, шраме длиной в сантиметр, шириной в полсантиметра, к которому я прикасаюсь, когда теряю нить или задумываюсь, все ли тогда было на самом деле, как была на самом деле наша улица, вымощенная булыжником, магазин Цирсона, дымящая колбасная фабричка и казармы, возле которых мы играли в футбол, или когда меня охватывают сомнения, не было ли все это сном мальчишки о собственном детстве или о грозном учителе естествознания М-ском и ненормальном, одержимом странными маниями внуке Авраама Вайзера, портного. Да, именно тогда я наклоняюсь к левой стопе и пальцами правой руки потираю этот шрам, и убеждаюсь, что Вайзер существовал на самом деле, что взрывы в ложбине были настоящими взрывами и что ничего в этой истории не выдумано, ни одна фраза и ни одно мгновение того лета и того следствия. И снова вижу, словно опять очутился там, ксендза Дудака с золотой кадильницей, чую запах горелого янтаря и слышу: «Славься, Иисус, Сын Девы Марии», и вижу, как Вайзер выныривает неожиданно из сизого облака, пахнущего вечностью и милосердием, вижу, как он смотрит на все это своим неподвижным взглядом, а потом слышу: «Давид-Давидек не ходит в костел!» И его клетчатая рубаха порхает в воздухе, Элька сражается как разъяренная львица, и только мы не можем ничего понять. А впрочем, о чем можно сказать «я это понимаю»? О чем вообще и о чем из того, что касается этой истории? Понимаю ли я, например, почему Вайзер отстранил меня на какое-то время? Или каким образом Петр, покоясь под землей, может со мной разговаривать? Ни одна теория этого не объяснит. Единственное, что можно сделать, это рассказывать дальше.