Потом он подошел к комоду, выдвинул ящик, где лежал его бумажник, с минуту постоял, положил руку на край ящика.
Да, сказал он спокойно вслух, пожалуй, это оно и есть. Я всегда собирался так сделать.
Ванная, пристроенная к дому позже,
находилась в конце коридора, там было тепло рефлектор был включен для Эми, и выключить его они забыли. Здесь он хранил виски. Он начал пить, когда мать разбил удар, и вначале ему показалось, что теперь-то он свободен; а после смерти ребенка он стал держать в ванной целый бочонок виски. Хоть ванная и была отделена от основной части дома и находилась далеко от комнаты матери, он тем не менее старательно заткнул полотенцами щели над и под дверью, потом убрал полотенца, вернулся в спальню, снял пуховое одеяло с постели Эми, снова вернулся в ванную, заткнул опять щели и повесил на дверь одеяло. Но и это не удовлетворило его. Слегка обрюзгший (бросив попытки научиться танцам, он почти совсем перестал двигаться, и теперь, когда он постоянно пил, в его облике мало что сохранилось от итальянского послушника), он постоял, сосредоточенно хмурясь, держа в опущенной руке пистолет. Огляделся по сторонам. Взгляд его упал на коврик, сложенный на краю ванной. Он обернул в него руку вместе с пистолетом, прицелился в заднюю стенку и выстрелил звук ударил по нервам, но был приглушенный, негромкий. И все же он продолжал прислушиваться, словно ждал отклика издалека. Но ничего не услышал ни теперь, ни даже тогда, когда снова открыл дверь, тихо прошел по коридору и, опустясь вниз, удостоверился, что стекла за дверью у матери не светятся. И тут же он снова тихонько поднялся по лестнице, слыша и не слушая холодный и бессильный голос разума: Как и твой отец, ты, по-видимому, не можешь с ними жить, ни с той, ни с этой, но, в отличие от отца, ты и без них не можешь и отвечая голосу спокойно: «Да, пожалуй, ты прав. Ты, пожалуй, знаешь нас лучше, чем я»; и он снова закрыл дверь ванной и аккуратно заткнул полотенцами сверху и снизу. Но на этот раз он не повесил одеяло на дверь. Он накинул его на себя, сел на корточки, сунул дуло пистолета, как трубку, между зубами и закутал толстым мягким одеялом голову поспешно, быстрыми движениями, потому что уже начинал задыхаться.
МОЯ БАБУШКА МИЛЛАРД, ГЕНЕРАЛ БЕДФОРД ФОРРЕСТ И БИТВА ПРИ УГОННОМ РУЧЬЕ
I
Бабушка, бывало, свернет возле прибора салфетку и скажет Ринго, стоящему у нее за стулом, даже не повернув головы:
Ступай, зови Джоби и Люция.
И Ринго отправляется прямо на задний двор, через кухню. По дороге бросит в спину Лувинии: «Ну вот, готовься», зайдет в хижину и возвращается не только с Джоби, Люцием и зажженным фонарем, но и с Филадельфией, хотя Филадельфии ничего делать не полагается, она должна только стоять, смотреть, проводить нас в сад и назад в дом, а потом подождать, пока бабушка не скажет, что на сегодня все и они с Люцием могут идти спать. Мы же стаскиваем с чердака большой сундук (мы столько раз это делали, что теперь, поднимаясь на чердак и доставая сундук, уже обходимся без фонаря), причем я еще должен каждый понедельник утром смазывать его замок перышком, смоченным куриным жиром; Лувиния приходит из кухни с немытым после ужина серебром в тазу под мышкой и кухонными часами в другой руке, ставит таз и часы на стол, вынимает из кармана передника пару свернутых бабушкиных чулок, передает их бабушке; бабушка их развертывает, вынимает из чулка свернутую тряпицу, расправляет ее и достает ключ от сундука; отколов с груди часики, заворачивает их в тряпицу, сует назад в чулок, свертывает снова чулки вместе и кладет в сундук. Потом, на глазах у наблюдающих за ней Мелисандры и Филадельфии, а в тот раз, когда он был здесь, и отца, бабушка встает прямо против часов, подняв и разведя примерно на восемь дюймов руки и пригнув шею, чтобы видеть циферблат
поверх очков, дожидается, чтобы большая стрелка дошла до ближайшего часа.
Мы же, остальные, следим за ее руками. Она не произносит ни слова. Да ей и говорить ничего не надо. Когда часовая стрелка доходит до ближайшей цифры, раздается легкий, звонкий хлопок в ладоши, часто мы начинаем двигаться даже до того, как ее руки сойдутся, то есть мы все, кроме Филадельфии. Ей бабушка вообще не разрешает помогать из-за Люция, хотя именно Люций и выкопал почти всю яму и каждый раз чуть ли не один таскает сундук. Но Филадельфия должна присутствовать. Бабушке пришлось только раз ей сказать: «Я хочу, чтобы тут были и жены всех вольных. Пусть вольные видят, что нам, остальным, приходится делать, чтобы остаться тем, что мы есть».
Эта история началась месяцев восемь назад. Однажды даже я почувствовал, что с Люцием что-то неладно. Потом я понял, что и Ринго это заметил и знает, в чем дело, поэтому, когда Лувиния в конце концов пришла и рассказала бабушке, она это сделала не потому, что Люций подбил на это свою мать: просто ему надо было, чтобы кто-нибудь, безразлично кто, выложил бабушке все начистоту. Сам он повторял это не раз и, как видно, впервые сказал сёоим ночью в хижине, а потом говорил и в других местах, другим людям, даже неграм с других плантаций Мемфис к тому времени уже сдали . Новый Орлеан тоже, у нас остался только Виксберг, и, хотя мы в это еще не верили, его нам тоже было долго не удержать. И вот. как-то утром, когда бабушка перекраивала на меня потертые форменные брюки, в которых отец приехал из армии, вошла Лувиния и рассказала бабушке, что Люций говорит, будто янки скоро заберут не только всю Миссисипи, но и округ Йокнапатофа, и тогда все негры станут свободными, но, когда это произойдет, его уже тут не будет и в помине. В то утро Люций работал в саду. Бабушка вышла на заднюю веранду как была с брюками и иголкой в руках. Она даже очки на лоб не сдвинула. Она сказала: «Эй, Люций», больше ничего, и Люций сразу же появился из сада с тяпкой в руке, а бабушка стояла и смотрела на него поверх очков, как она смотрит поверх них, что бы она ни делала читала, шила или ожидала, глядя на циферблат, когда придет пора зарывать серебро.