быстрые, беззвучные следы с острыми носками почти без каблука, как индейцы, которых они изгнали и которых, в сущности, удалось узнать именно поэтому: не благодаря нарезному стволу, а потому, что пионеры могли войти в окружение краснокожего и оставить те же следы, что и он; отец семейства глубоко вдавливал в пыль крепкие каблуки своих башмаков из-за груза, который нес на плечах: топора, пилы и пахотного инвентаря, ему удалось изгнать лесного человека совсем по другой причине: своим топором и пилой он истреблял, уничтожал то окружение, в котором лишь и мог существовать лесной человек; спекулянты землей, торговцы рабами и виски, идущие за отцами семейств, и политики, идущие за спекулянтами землей, утаптывали пыль на этом расширении дороги все глубже и глубже, пока там в конце концов не осталось ни единого следа чикасо; она (тюрьма) видела их всех, с первых невинных дней, когда доктор Хэбершем, его сын, Алек Холстон и Луи Гренье стали сперва гостями, а потом друзьями возглавляемого Иккемотуббе клана чикасо; затем появились агент по делам индейцев, земельная контора и фактория, и вдруг чикасо Иккемотуббе стали гостями федерального правительства, не став его друзьями; затем появился Рэтклифф, и фактория стала уже не просто индейской, хотя индейцев, конечно, радушно принимали (потому что, в конце концов, эта земля принадлежала им, по крайней мере они тут были первыми и заявляли о своих правах), затем Компсон со скакуном, вскоре он прибрал к рукам индейские счеты на табак, ситец, рабочие брюки и кастрюли, занесенные в книги Рэтклиффа (впоследствии он приберет к рукам и книги Рэтклиффа), и в один прекрасный день Иккемотуббе оказался владельцем скакуна, а Компсон земли, часть которой отцам города придется купить по компсоновской цене, чтобы основать город; и Петтигрю со своей трехнедельной почтой, а потом ежемесячный дилижанс и новые лица, появляющиеся так быстро, что старый Алек Холстон, больной и вспыльчивый, сидящий как старый угрюмый медведь у тлеющего камина даже в летнюю жару (теперь из первых троих он оставался один, потому что старый Гренье уже не появлялся в поселке, старый доктор Хэбершем скончался, а сын старого доктора, еще когда ему было двенадцать или четырнадцать лет, стал в глазах поселка индейцем и изменником), уже не пытался, не хотел запоминать их фамилии; и вот уже с пыльного расширения дороги исчез последний след мокасина, этот последний, остроносый, легкий мягкий след широкого шага какой-то миг указывал на запад, потому что стер с глаз и из памяти человека тяжелый кожаный каблук, обладающий не стойкостью, мужеством и способностью выжить, а деньгами, уничтожив им (следом) не только мокасины, но и гетры с курткой из оленьей кожи, потому что индейцы Иккемотуббе теперь носили фабричные брюки и башмаки с востока, взятые в кредит в универмаге Рэтклиффа и Компсона, по субботам белого человека они приходили в поселок, неся под мышкой чуждые башмаки, аккуратно завернув их в чуждые брюки, останавливались на мостике через компсоновский ручей, мыли ноги, прежде чем надеть брюки с башмаками, потом весь день сидели на корточках, ели сыр, печенье и мятные конфеты (тоже купленные в кредит с прилавка Компсона и Рэтклиффа), и уже не только они, но и Хэбершем, Холстон и Гренье находились там из милости, анахроничные и чуждые, они пока вызывали даже не раздражение, а просто неловкость.
Потом индейцы ушли; тюрьма видела это: разболтанный, немазаный фургон, пару мулов, впряженных в него обрывками упряжи с Атлантического побережья, дополненной ремнями из серой оленьей кожи, девятерых молодых людей диких, неукротимых и гордых, они даже в памяти своего поколения были свободными, а в памяти отцов были потомками королей, сидящих вокруг него на корточках и ждущих, тихих, спокойных, одетых даже не в древние, выделанные в лесу оленьи шкуры времен своей свободы, а в церемонные одеяния непонятных ритуальных выходных дней белого человека: суконные брюки и белые рубашки с накрахмаленной грудью (потому что они отправлялись в путь, их будет видеть окружающий мир, незнакомцы, и держа под мышками изготовленные в Новой Англии башмаки, потому что путь предстоял долгий и босиком идти было лучше), не заправленные в брюки рубашки без воротничков и галстуков тем не менее были жесткими, как доски, сверкающими, первозданно чистыми, в кресле-качалке, стоящем в фургоне под зонтиком, который держала рабыня, толстую, бесформенную старую матриарха в королевском пурпурном шелке с пятнами пота и в шляпе с плюмажем, разумеется, тоже босую, но, поскольку она была королевой, другая рабыня держала ее туфли; тюрьма видела, как она вывела на бумаге крест и тронулась в путь, медленно и душераздирающе удалилась под медленный, душераздирающий скрип немазаного
фургона с виду, и только с виду, так как, по сути дела, она словно бы не поставила чернильный крест на листе бумаги, а подожгла фитиль мины, заложенной под перемычкой, преградой, барьером, уже искореженным, перекошенным, выгнутым, не только высящимся над землей, но и кренящимся, нависающим, готовым вот-вот рухнуть, так что потребовалось лишь легкое касание пера в этой смуглой безграмотной руке, и фургон не удалился со сцены медленно и душераздирающе под душераздирающий скрип немазаных колес, а был сметен, унесен, выброшен не только из округа Йокнапатофа и штата Миссисипи, но даже из Соединенных Штатов, нерушимо и невредимо фургон, мулы, неподвижная бесформенная старая индианка и девять окружающих ее голов, словно бутафория или декорация, которую быстро тащат за кулисы среди суеты реквизиторов, меняющих оформление для следующих сцены и акта, хотя занавес еще не успел опуститься.