Нарцисс привел Пьера в стометровой длины Галерею канделябров, где выставлены прекраснейшие произведения скульптуры.
Послушайте-ка, дорогой аббат, сейчас всего четыре часа, мы можем здесь немного посидеть: говорят, его святейшество проходит иной раз через эту галерею, направляясь в сад Вот была бы удача, случись вам его повидать и, как знать, быть может, даже заговорить с ним!.. Тем временем вы отдохнете, у вас, наверно, ноги подкашиваются от усталости.
Вся стража знала Нарцисса, родство с монсеньером Гамба дель Цоппо открывало перед ним все двери Ватикана, и он охотно проводил тут целые дни. Рядом оказались два стула, молодые люди сели, и Нарцисс немедля пустился толковать об искусстве.
Рим! Как удивительна его судьба, какое царственное великолепие, но великолепие, заимствованное у других! К нему как бы ведут, в нем скрестились пути всего человечества, но почва его, испокон веков пораженная бесплодием, сама по себе не родит ничего. Стоит, однако, пересадить на нее искусства, привить гений соседних
народов, и он расцветает здесь пышным цветом. Во времена императоров Рим царит над миром, тогда он заимствует красоту своих зданий и скульптуры у Греции. Позднее, когда появляется христианство, оно сохраняет в Риме прочный отпечаток язычества; и не на римской, на иной почве возникает готическое искусство, искусство по сути своей христианское. Еще позднее, в пору Возрождения, именно в Риме предстает во всем блеске век Юлия II и Льва X; но расцвет этот подготовлен художниками Тосканы и Умбрии, это они привносят в него чудесный полет своего вдохновения. Итак, искусство вторично приходит в Рим со стороны и, обретя здесь законченное совершенство, завоевывает господство над миром. Так наступает удивительное пробуждение античности, воскресают Аполлон и Венера, сами папы преклоняются перед ними, мечтая со времен Николая V возвеличить папский Рим, подобно Риму императорскому. Вслед за предшественниками, столь простодушными, нежными и сильными, вслед за Фра Анжелико, Перуджино, Боттичелли и многими другими, появляются два величайших гения: Микеланджело и Рафаэль; один наделенный нечеловеческой мощью, другой божественной прелестью. Затем резкий спад, полтораста лет проходит до появления Караваджо, а с ним всего, что могла завоевать живопись при отсутствии гения: с Караваджо воскресает красочная мощь и могучая лепка формы. Потом длительный упадок, пока не появляется Бернини, преобразователь, подлинный творец современного папского Рима, юный волшебник, начавший созидать восемнадцати лет и породивший вереницу колоссальных мраморных детищ; универсальный зодчий, он с потрясающей энергией завершает фасад собора св. Петра, сооружает колоннаду, украшает базилику изнутри, строит фонтаны, церкви, бесчисленные дворцы. Но с Бернини все и кончается, ибо с тех пор Рим мало-помалу уходит от жизни, с каждым днем все более обособляясь от современности, словно город этот, всегда питавшийся чужими соками, угасает оттого, что не может уже ничего более позаимствовать со стороны, дабы украсить себя новою славой.
Бернини, ах, дивный Бернини, вполголоса, с обычным своим томным видом продолжал Нарцисс. Могучий и изысканный, полный неиссякаемого вдохновения, неусыпной изобретательности, чарующий, изумительно плодовитый! А этот их Браманте, с его шедевром Канчеллерией, такой корректной и холодной! Ну что ж, признаем его Микеланджело, Рафаэлем в архитектуре и не будем о нем больше говорить!.. Но Бернини, изысканный Бернини! В его пресловутом «дурном» вкусе больше утонченности, больше изощренности, нежели у других при всех их талантах, при всем их совершенстве и величии! Душа Бернини, изменчивая и глубокая, так верно отображающая наш век с его торжествующим маньеризмом, волнующими изысками, столь чуждыми низменной действительности!.. Вы взгляните только на группу Аполлон и Дафна, что на вилле Боргезе, Бернини создал ее, когда ему было восемнадцать лет. А главное, взгляните на его исполненную экстаза святую Терезу в церкви Санта-Мариа-делла-Витториа. О, эта святая Тереза! Разверстое небо над нею, трепет божественного наслаждения, пробегающий по телу молодой женщины, сладострастие веры, доводящее до судорог, заставляющее в изнеможении замирать от восторга в объятиях господа своего!.. Я часами простаивал перед нею, но так и не постиг до конца всей бездонной, мучительной глубины ее символики.
Голос Нарцисса замер, и Пьер, не удивляясь более глухой, бессознательной ненависти, которую тот испытывал к здоровью, простоте и силе, едва слушал, поглощенный одной мыслью, все неотступнее преследовавшей его: в Риме христианском воскресает Рим языческий, превращая его в Рим католический, в новое средоточие политической власти, покоящейся на иерархии и подчинившей себе управление народами. Да и был ли когда-либо этот Рим христианским, если не считать ранних времен эпохи катакомб? Мысли, возникавшие у Пьера на Палатине, на Аппиевой дороге, потом в соборе св. Петра, не оставляли его и сейчас, он находил им все более очевидное подтверждение. И даже этим утром в Сикстинской капелле и в Зале подписей, испытывая головокружительный восторг, Пьер в творениях гения увидел новое доказательство своей правоты. Разумеется, у Микеланджело и Рафаэля язычество выступало преображенным в духе христианства. Но разве не оно лежало в основе их творчества? Разве нагие гиганты одного не рождены грозным небом Иеговы, увиденным сквозь облака Олимпа? Разве идеальные образы другого не позволяют угадать, скажем, под целомудренным покровом пресвятой девы божественное, желанное тело Венеры? Пьер понимал это теперь, он был подавлен и несколько растерян, ибо это щедрое изобилие плоти, эта нагота, прославлявшая пылкое жизнелюбие,