Милиционер допытывался, не навещает ли мать, не лучше бы мне к ней перебраться, не пишет ли отец. Я отрицательно мотал головойи это была правда. Ну а о том, что мать изредка втайне наезжает к знакомым и я там вижусь с ней, он догадаться не мог, а я, разумеется, помалкивал. Он сидел подолгу, будто отдыхал, курил папиросу за папиросой. Я не мог дождаться, когда он уйдет, долго проветривал комнату от дыма и запаха сапог.
Взрослым, вспоминая эти посещения, я готов был предположить, что и милиционеру, у которого, надо полагать, была семья, они в тягость. Он протяжно вздыхал, то и дело приговаривал: «Эх, был бы у тебя паспорт...» Да и разглядывал он меня, словно желая убедиться, что ничем предосудительным не занимаюсь, от рук не отбился.
Так что в тот памятный день на улицу я не вышел, а сбежал, желая разминуться с милиционером. Билет на футбол сокращал вероятность встречи. Меня многое тогда могло
прельстить как избавление. Удалось футболу, за что я ему благодарен.
Первый в жизни матч так и остался на всю жизнь. Ровным счетом ничего не было мне известно ни про первенство Москвы, ни про «Спартак» и «Динамо». Красные с белой полоской поперек груди и белые с голубой полоской. Выбирай любых. Я и игроков не знал. Не помню, продавались ли программки, объявляли ли составы по радио.
Все решил случай. У «красных» «подковали» (так мы тогда выражались) вратаря, и его заменил молоденький, худенький. Мне за него сделалось боязно: ну, как ему примутся забивать, унизят. Душа пришла в движение и приняла сторону красных. То был «Спартак». Он проиграл, но это скользнуло мимо важно, что вратаришке, вышедшему на замену, мяча не забили.
И началась езда на «Динамо». В трамвае от Политехнического музея целое путешествие, как считалось, через весь город. Путешествие в давке, тяжелоспинной, остролокотной, где выдохнешь тут же сожмут, и, чтобы вдохнуть, надо выдраться, вывернуться. А я был мал ростом и худ. Но давка эта, добровольно принимаемая, неминуемая, даже желанная, мужским своим единением прекрасно изготавливала, заряжала к футболу, да и избавляла от домашнего затворничества, доказывала, что есть люди и жизнь. Кто-то сверху покровительственно пробасит: «Небось протыриваться будешь?», ты пискнешь: «У меня билет есть», и снова тот же бас: «Ишь какой сознательный! За кого болеешь-то?», а ты притворяешься, что не расслышал, отвернешься невозможно в симпатии признаваться неведомо кому.
Время шло. Матери разрешили, благодаря заступничеству Екатерины Павловны Пешковой, жены Горького, объединиться с сыном. Зажили мы с ней усеченной, но семьей. Найдя меня болельщиком, она не удивилась. Видно, сердце ей подсказало, что должен же был несовершеннолетний сын чем-то укрыться в ее отсутствие, и пусть футбол, куда ни шло, могло быть и хуже. А отец, когда вернулся восемнадцать лег спустя, не понял моего выбора. Что журналист его устраивало: сам некогда писал книги по хлебному делу, которым занимался в наркомате, и мог думать, что сыну передалось тяготение к перу. Но что журналист футбольный это так и осталось для него загадкой. Он добросовестно читал все мною написанное, но отзывался только о «стиле».
И все-таки, если говорить о взаимоотношениях с футболом в довоенное время, память предлагает не подростка. Предлагает студента с факультета русского языка и литературы пединститута, не чуждого вечным проблемам, философским и нравственным, примерявшегося к самому себе, к окружающим с аршином, заимствованным в великих романах, в высокой поэзии, в Третьяковке, в спектаклях Малого театра с Остужевым и чеховских в Художественном. Предлагает времена на самом краешке войны, когда нам, гуманитариям, несмотря на то, что на западе громыхало, до своего реального будущего словно и дела не было. А будущее надвигалось, и трем из тех, с кем я посещал стадион, Виктору Берковичу, Михаилу Лихачеву, Борису Лебскому вскоре солдатами суждено было пасть смертью храбрых.
А пока мы ездили на футбол, сбегая с лекций, перенося часы свиданий. Ездили уже не в тряской, скрипучей, дзинькающей коробке трамвая, а с комфортом, стремительно, по новой линии метро, проложенной до «Сокола», края города. Ездили не от нечего делать, а переживать, восхищаться и отчаиваться, запасаться доводами для словесных схваток. Футбольная тема вклинивалась в наши споры о добре и зле, правде и лжи, о Маяковском, Пастернаке, Шолохове, Хемингуэе, Ильфе и Петрове, профессорах Гроссмане и Аниксте и о «пробах пера» некоторых из нас будущего поэта Николая Тарасова, будущего литературного критика Владимира Барласа, будущего журналиста апээновца Эммануила Боровика.
Борису Лебскому на роду было написано сделаться поэтом: узколицый, с падавшей на глаза черной прядью, красивый, когда задумывался, слушая в себе рождение стиха. Вот строчки Лебского: «Подсмотреть, подслушать ветер, где и как звенит, как играет на рассвете серебром ракит, чтоб потом в строку сонета бережно вкропить серебро звучанья ветра, серебро ракит». В этих стихах слово «потом» до сих пор отдается во мне болью. Скорее всего потому и помню их.