Софья остановилась.
Что вам?
Не сыграете ли вы что-нибудь на фортепьяно? Кстати, мне вам нужно что-то сказать, прибавил я, понизив голос.
Софья, ни слова не говоря, пошла в залу; я отправился вслед за ней. Она остановилась у рояля.
Что же мне вам сыграть? спросила она.
Что хотите Ноктюрн Шопена .
Софья начала ноктюрн. Она играла довольно плохо, но с чувством. Сестра ее играла одни только польки и вальсы, и то редко. Подойдет, бывало, своей ленивой походкой к роялю, сядет, спустит бурнус с плеч на локти (я не видал ее без бурнуса), заиграет громко одну польку, не кончит, начнет другую, потом вдруг вздохнет, встанет и отправится опять к окну. Странное существо была эта Варвара!
Я сел подле Софьи.
Софья Николаевна, начал я, пристально посматривая на нее сбоку, я должен вам сообщить одну неприятную для меня новость.
Новость? какую?
А вот какую Я до сих пор в вас ошибался, совершенно ошибался.
Каким это образом? возразила она, продолжая играть и устремив глаза на свои пальцы.
Я думал, что вы откровенны; я думая, что вы не умеете хитрить, скрывать свои чувства, лукавить
Софья приблизила лицо свое к нотам.
Я вас не понимаю.
А главное, продолжал я, я никак не мог вообразить, что вы, в ваши годы, уже умеете так мастерски разыгрывать роль
Руки Софьи слегка задрожали над клавишами.
Что вы это говорите? проговорила она, всё не глядя на меня, я разыгрываю роль?
Да, вы. (Она усмехнулась Злость меня взяла) Вы притворяетесь равнодушной к одному человеку и и пишете к нему письма, прибавил я шёпотом.
Щеки Софьи побледнели, но она не обернулась ко мне, доиграла ноктюрн до конца, встала и закрыла крышку рояля.
Куда же вы? спросил я ее не без смущения. Вы мне не отвечаете?
Что мне вам отвечать? Я не знаю, о чем вы говорите А притворяться я не умею.
Она начала укладывать ноты Кровь мне бросилась в голову.
Нет, вы знаете, о чем я говорю, промолвил я, также вставая, и хотите ли, я вам сейчас напомню некоторые ваши выражения в одном письме: «Будьте осторожны по-прежнему»
Софья слегка вздрогнула.
Я этого никак от вас не ожидала, проговорила она наконец.
И я никак не ожидал, подхватил я, что вы, вы, Софья Николаевна, удостоили вашим вниманием человека, который
Софья быстро ко мне обернулась; я невольно отступил от нее: глаза ее, всегда полузакрытые, расширились до того, что казались огромными, и гневно сверкали из-под бровей.
А! коли так, проговорила она, знайте же, что я люблю этого человека и что мне совершенно всё равно, какого вы мнения о нем и о моей любви к нему. И с чего вы взяли?.. Какое вы имеете право это говорить? А если я на что решилась
Она умолкла и проворно вышла вон из залы.
Я остался. Мне вдруг стало так неловко и так совестно, что я закрыл лицо руками. Я понял всё неприличие, всю низость своего поведения и, задыхаясь от стыда и раскаяния, стоял как опозоренный. «Боже мой! думал я, что я наделал!»
Антон Никитич, послышался голос горничной в передней, пожалуйте скорей стакан воды для Софьи Николаевны.
А что? ответил буфетчик.
Кажись, плачут-с
Я содрогнулся и пошел в гостиную за своей шляпой.
О чем вы толковали с Сонечкой? равнодушно спросила меня Варвара и, помолчав немного, прибавила вполголоса: Опять этот писарь идет.
Я начал раскланиваться.
Куда же вы? Погодите: маменька сейчас выйдет.
Нет, уж мне нельзя, проговорил я, я уж лучше в другой раз.
В это мгновение, к ужасу моему, именно к ужасу, Софья твердыми шагами вошла в гостиную. Лицо ее было бледнее обыкновенного, и веки чуть-чуть покраснели. На меня она и не взглянула.
Посмотри, Соня, промолвила Варвара, какой-то писарь всё около нашего дома ходит.
Шпион какой-нибудь холодно и презрительно заметила Софья.
Это уж было слишком! Я ушел и, право, не помню, как дотащился домой.
Мне было очень тяжело, так тяжело и горько, что и описать невозможно. В одни сутки два такие жестокие удара! Я узнал, что Софья любит другого, и навсегда лишился ее уважения. Я чувствовал себя до того уничтоженным и пристыженным, что даже негодовать на себя не мог. Лежа на диване и повернувшись лицом к стене, я с каким-то жгучим наслаждением предавался первым порывам отчаянной тоски, как вдруг услыхал шаги в комнате. Я поднял голову и увидел одного из самых коротких моих друзей Якова Пасынкова.
Я готов был рассердиться на каждого человека, который вошел бы ко мне в комнату в этот день, но на Пасынкова сердиться не мог никогда; напротив, несмотря на пожиравшее меня горе, я внутренно обрадовался его приходу и кивнул ему головой. Он, по обыкновению, прошел раза два по комнате, кряхтя и вытягивая свои длинные члены, молча постоял передо мною и молча сел в угол.
Я знал Пасынкова очень давно, почти с детства. Он воспитывался в том же частном пансионе немца Винтеркеллера, в котором и я прожил три года . Отец Якова, бедный отставной майор, человек весьма честный, но несколько поврежденный в уме, привез его, семилетнего мальчика, к этому немцу, заплатил за него за год вперед, уехал из Москвы, да и пропал без вести Изредка ходили о нем темные, странные слухи. Только лет через восемь узнали с достоверностью, что он утонул в половодье, переправляясь через Иртыш. Что́ его занесло в Сибирь господь ведает. У Якова других родных не было; мать его давным-давно умерла. Он так и остался на руках Винтеркеллера. Правда, была у Якова отдаленная родственница, тетка, но до того бедная, что сначала боялась ходить к своему племяннику, как бы не навязали его ей на шею. Страх ее оказался напрасным: добродушный немец оставил у себя Якова, позволил ему учиться вместе с другими воспитанниками, кормил его (за столом его, однако, обносили десертом по будням) и платье ему перешивал из поношенных камлотовых капотов (большей частью табачного цвета) своей матери, престарелой, но еще очень бойкой и распорядительной лифляндки. Вследствие всех этих обстоятельств и вообще вследствие подчиненного положения Якова в пансионе товарищи обращались с ним небрежно, глядели на него свысока и называли его то бабьим капотом, то племянником чепца (тетка его постоянно носила весьма странный чепец с торчавшим кверху пучком желтых лент в виде артишока), то сыном Ермака (так как отец его утонул в Иртыше). Но, несмотря на эти прозвища, несмотря на смешные его платья, на его крайнюю бедность, все его очень любили, да и невозможно было его не любить: более доброй, благородной души, я думаю, и на свете не было. Учился он также очень хорошо.