На берегу Митя размотал, наживил кусочками соленой сельди и забросил в море свою снасть. Этери сразу притихла, села рядом, прижимаясь к нему острым плечиком, и так они сидели у меланхолично поплескивающегося моря, пока маленькое в своем зените, зло палящее солнце не прогнало их домой, под тень виноградной беседки. И уж ни олеандры набережных Сухуми, ни продутые ветром палубы парохода «Чичерин», ни студеная голубизна Рицы не вспоминались ему потом с таким томительно счастливым чувством, как то свежее утро на пыльной дороге к морю
и острое плечико Этери.
XII
Ноги-то, ноги-то! только и сказал Володя, ощупывая его икры.
Тогда они напропалую увлекались футболом, и крепкие ноги были достоинством и гордостью каждого игрока.
Дружба с Володей была, пожалуй, первым глубоким и прочным чувством Мити после любви к маме. В душе этого мальчика была туго натянута и чисто, нежно звенела поэтическая струнка, резонирующая и в Мите волнующее чувство прекрасного. Митя жил в природе как-то слишком органично для человеческого существа, без острого щемящего наслаждения ею, а Володя был способен заметить и глубоко, с трепетным волнением пережить каждое, большое и малое, ее явление: немеркнущий свет июньской ночи, когда запад, север и восток сливаются по всему горизонту в сплошную лимонно-розовую полосу; черный омут августовского неба, пересеченного фосфорической туманностью Млечного Пути; буйство запахов над вечерним лугом; косой ход перяного поплавка в зеленую глубь реки Под его влиянием постепенно и Митя, точно прозрев, вдруг осознал, сколькими радостями он повсеместно и повсечасно окружен, сколько чудесного может открыться вдруг в простом трепетании листа на какой-нибудь махонькой, прутиковой осинке. Даже город, который давно примелькался ему и был для него просто улицами, просто домами, стал видеться и восприниматься совсем по-иному. Они любили побродить по своему городу, особенно весной, когда вечерами под ногой жестко хрустит крупчатый снежок, а днем сверкают и звенят капели. Еще морозно, но по всему чувствуется, что март: уже небо иссиня-сине, уже почки на тополях золотятся, уже почернели за рекой проселки, а по ночам от зари до зари красным углем тлеет Марс. На базаре в это время крепко пахло морозным сеном. Тротуары ослепительно блестели мокрой наледью. Они любили остановиться на пешеходном мосту и смотреть на тяжко громыхающие товарные составы, на суету тонкоголосых маневровых паровозов, на приливы и отливы пассажиров пригородных поездов. Город, строивший тогда новые заводы, властно притягивал к себе людей из окрестных деревень и уже переставал быть тихим уездным городком с заросшими гусиной травой улицами, опоясывался кольцом рабочих поселков, оттеснял от своих окраин леса, и в мещанско-купеческое двухэтажное убожество центра вламывались кубические сооружения из камня и стекла.
Их мальчишеской мечтой было путешествие вниз по реке на плоту или в лодке; они тщательно выверяли по карте маршрут, копили на «французских» булочках деньги, составляли списки необходимых вещей, и какой упоительной музыкой звучали им тогда слова: топор, палатка, горох, котелок. Осуществлению этой мечты помешала война. Но и так им немало досталось от щедрот российских градов и весей. Пионервожатый Коля Ладушкин щупленький, очкастый, сам похожий на подростка в своих походных сатиновых шароварчиках и тапочках, возил их на экскурсию во Владимир, Суздаль, Ростов, Касимов, Муром, распевно читал им над Окой в Карачарове:
Оглядываясь теперь назад, Митя видел, что детство его не прошло даром; оно дало ему ощущение России, укоренило на родине не этнографически, а морально и привязало к ней неистребимой любовью. Все, что есть Россия, будь то шагающая с песней рота красноармейцев, стихи Есенина, мелодия пастушьего рожка, стаи галок в осеннем небе, цветущая вишня или рдеющая кистями хваченных первым морозом ягод рябина, соборы Владимира, тополиный пух в небе его городка все отзывается в нем волнением и каким-то высоким чистым чувством, которое он никак не может даже назвать. Гордость ли это? грусть? любовь? Все, пожалуй, вместе, и все это, пожалуй, молено назвать чувством родины.
XIII
Садись, козявка, в лодку. Будешь нам картошку печь.
На берегу, где горячо пахло ивовым сухостоем, луговыми болотцами, мятой, играли в мяч, купались, пили теплую тягучую наливку, Митя выкатывал из костра печеную картошку и кидал ее веселящимся выпускникам, сейчас же начинавшим из-за нее шумную свалку. Потом все пошли на озеро за кувшинками, а Митю оставили сторожить лодки. Осталась и высокая черноволосая девушка с широкими бровями, точно бросавшими тень на все ее смуглое, даже как будто янтарное лицо.
Смотри, Калерия, смеясь, сказал брат, не испорти нам его.