Нагибин Юрий Маркович - Дело капитана Cоловьева

Шрифт
Фон

Юрий Нагибин Дело капитана Соловьева

Рассказ военного юриста

Фронтовые возницы, как правило, общительны, разговорчивы. В дороге скучно, пустынно, отчего же не перекинуться словом с попутным человеком? К тому же ездовые народ нестроевой, в годах, с опытом жизни за плечами, со своими, выношенными соображениями на каждый случай, им есть о чем поговорить, чему поучить молодых недомыслов. Но мой ездовой оказался редкой молчуньей породы. Он молча выслушал приказ коменданта доставить меня в штрафную роту, даже положенного «Есть!» не обронил, молча залез в розвальни, подобрал вожжи, мы тронулись, а я так и не слышал его голоса. Поднятый воротник и нахлобученная по самые брови ушанка скрывали его лицо, но по глазам и тугой коже скул чувствовалось, что человек он еще молодой и оказался на стариковской должности, видать, временно, по ранению. В твердом, прямом, колючем взгляде его светло-карих блестящих глаз было что-то дерзкое, вызывающее. Люди с таким взглядом почти всегда не ладят с начальством, а товарищами любимы с оттенком заискивания. Не будет ничего удивительного, подумал я, если окажется, что ездовой принадлежит к числу моих бывших клиентов. Я пытался вспомнить дела, связанные

с неподчинением приказу, оскорблением командиров, проходившие через трибунал. В памяти всплывали разные лица, но моего ездового среди них не было. А впрочем, все это глупости, решил я, нигде не сказано, что человек с твердым, смелым, даже задиристым взглядом должен непременно вступать в открытый конфликт с окружающими.

Дорога шла заснеженным, вьюжным полем, и я порядком окоченел, хотя спина ездового создавала мощное укрытие. Розвальни упрямо и безнадежно переваливались с угора на угор, а вокруг ничего не менялось: та же снежная, клубящаяся муть, сугробы обочь дороги, желтые пятна лошадиной мочи, куча мерзлого навоза, клочья сена и соломы, серое небо с крошечным высветцем там, где за тучами скрывалось солнце.

Я несколько раз спрашивал возницу: скоро ли приедем, но он то ли не слышал меня за вьюгой и огромным меховым воротником, то ли в своей угрюмой, странной необщительности делал вид, что не слышит.

Небольшое разнообразие вносили вырастающие порой с края дороги побитые, размундиренные грузовики да застывшие трупы лошадей с мерзлым калом у задних ног.

Бомбят дорогу-то? крикнул я в каменную спину ездового, но ответа не дождался.

Мне стало неуютно и тоскливо от его тягостного молчания, глухого безлюдья и прочно засевшего в костях холода. Чтобы окончательно не раскиснуть, я пытался думать о чем-то хорошем, добром. К несчастью, ни положение на фронте, по-дурному затихшем, ни обстоятельства моей личной жизни мне перестала писать женщина, которую я любил или готов был полюбить, не давали такого вот теплого мысленного укрытия. И захотелось мне расшевелить сидящего рядом со мной угрюмого человека, вызвать на добрый, товарищеский разговор. Может, у него что неладно в жизни, и если я не смогу помочь, то хоть выговориться дам, а это ведь тоже облегчение.

Долго еще ехать? крикнул я.

Ездовой не отозвался.

Тогда я ткнул его легонько кулаком в бок и еще громче крикнул:

Эй, дядя, проснись! Долго нам мучаться?

Недолго, прозвучал холодный, острый голос.

Голос удивил меня своей интеллигентностью и необычайным серебристым тембром. Несомненно, я уже слышал этот резкий, чистый, звенящий голос.

Голубчик, обратился я к вознице. Обернитесь, мне хочется увидеть ваше лицо. По-моему, мы с вами где-то встречались.

Конечно, встречались, голос стал как лезвие бритвы. Я Соловьев.

По роду моей работы мне куда чаще приходилось сталкиваться с людской ненавистью, нежели с любовью; не раз слышал я в свой адрес проклятия и угрозы, не раз читал в глазах людей такое, что пострашнее всяких словесных угроз, но не забыть мне светлого, наркотически блестящего взгляда капитана Соловьева, когда я зачитал ему приговор военного трибунала: десять лет лишения свободы за убийство на почве ревности. Столько ненависти, ярости и презрения было в этом взгляде, что я потом долго ощущал странный холодок в лопатках, словно кто-то целился мне в спину. Конечно, отсидку ему заменили штрафной ротой, дальнейшая история бывшего капитана читалась в его плохо гнущейся ноге.

Взгляд Соловьева тревожил меня своей загадочностью. Казалось бы, что загадочного в ненависти осужденного к судье, коль мера наказания столь велика? Но ни один убийца, даже приговоренный к расстрелу, не смотрел на меня так. Соловьеву было известно, что ревность является не смягчающим, а отягощающим обстоятельством, он сразу, полностью и безоговорочно, признал свою вину. В человеке от природы заложено сознание справедливости расплаты за убийство. За что же ненавидел и презирал меня Соловьев? Можно было подумать, что произошла роковая судебная ошибка, и он никогда не убивал Тоню Калашникову, которую прошлой зимой спас от гибели на ледовой Ладожской дороге. Но никакой судебной ошибки не произошло: на глазах нескольких свидетелей Соловьев разрядил в Тоню свой парабеллум. С шестью пулевыми ранениями Тоня не умерла сразу, она успела простить Соловьева, сказать ему о своей любви и поцеловать. Ее отнесли в госпиталь, а Соловьеву связали руки ремнем, потому что, придя в себя, он выхватил из-за голенища запасную обойму и пытался застрелиться. Но на суде он держался спокойно и даже высокомерно, в нем не чувствовалось ни сострадания к погибшей, ни раскаяния, ни желания хоть как-то обелить себя, лишь странная, презрительная сдержанность. От последнего слова он отказался. Секретарь суда сказал мне потом с дурацким смешком: ваше счастье, если Соловьев не вернется из штрафбата.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Популярные книги автора