Зачеркнул как следует последнюю фразу. Сами разберутся, кто виноват, а то получается, что он, Гаврилов, жалобу сочиняет, а не деловую докладную записку.
И продолжил:
«Григорьич! Начальником поезда назначь Никитина, заместителем Игната Мазура. Если что, друг, не поминай лихом.
Твой Иван».
В кабине стало заметно холоднее. Паста из шариковой ручки не выдавливалась, и Гаврилов достал карандаш.
«И. О. начальника поезда тов. Никитину В. А.
Валера! Поставь Давида замыкающим. Мой тягач брось, сними с него, что надо, а сани пусть подцепит Савостиков. Учти, на сотом километре у зоны трещин вехи занесло, в пургу ни шагу, стой, пока Маслов не проложит курс. Характеристики на всех пиши с Игнатом и обсуди на коллективе. Если никто не вылезет из оглоблей, дай всем положительные. Если на Пионерской сумеете забраться в дом, то на камбузе есть соль и десяток мороженых гусей, точно помню. Ну, бывай.
Гаврилов И. Т.
Сынки! Держитесь друг за дружку и черту рога обломаете.
Батя».
Все, отписался. Самое трудное осталось
По тому, как замерзли руки, державшие карандаш и записную книжку, понял, что температура в кабине опустилась много ниже нуля. Наверно, каждую минуту холодает на градус, а то и на два. Последние, самые трудные строчки и пора выходить, жечь дерево. Растер кисть, погрел ее в рукавице и стал медленно выводить:
«Катюша, сыночки! Уж такая случилась неудача»
Глухо заныло сердце, горький спазм перехватил дыхание.
Смерти Гаврилов не боялся, слишком часто за пятьдесят лет она подкарауливала его, и он привык к мысли о том, что рано или поздно звезда перестанет светить. Как и все старые полярники, он никогда не говорил об этом, но знал, что не опозорит свой последний час излишней суетливостью, которая, бывает, перечеркивает
угасал, подбрасывал щепку за щепкой, и каждой щепки было жаль, потому что с ней уходило еще секунд пятнадцать жизни. «Как костер, наша жизнь угасает», неожиданно припомнил слова из песни, которую пел под гитару комсомолец Костя Изотов, комроты из его батальона. И Костя тоже не дожил до пенсии, пророчески напел себе: сгорел в танке у самого Берлина, волчонок из гитлерюгенда угодил в бензобак из фаустпатрона. А было тогда Косте девятнадцать лет.
Задымилась промасленная каэшка, пришлось чуть отодвинуться. Осталось десяток щепок, почти что ничего. Не натопишь Антарктиду двумя охапками горбыля. Что еще может гореть? О досках не думать, за чужой счет Гаврилов жить не привык. Чехол от капота, старый комбинезон, что в кабине валяется, годятся, облил их бензином и в огонь. От копоти и масляного чада драло горло, слезились глаза, но зато тепла тряпье дало много, минут на семь-восемь, даже сосульки на шарфе подтаяли.
Все, догорел костер, больше жечь нечего. Но угли еще тлели, и, чтобы это последнее тепло не пропало, Гаврилов лег на них в колею, уже не боясь того, что каэшка будет дымиться. И это тепло оказалось очень значительным: оно проникло глубоко в грудь, и согретая кровь побежала в ноги, с болью побежала, вознаграждая догадливого Гаврилова мучительным наслаждением.
Но угли быстро остыли, и Гаврилов поднялся. Снегом загасил на рукавицах и каэшке тлеющие места, взял с кузова кувалду и попробовал поработать. После третьего удара задохнулся, бросил кувалду и полез в кабину.
Тело быстро леденело, но руки еще слушались. Не снимая рукавицы, взял карандаш и крупно вывел на листке записной книжки: «2 часа 03 минуты». Выронил карандаш и не стал пытаться поднять, решил, что остальное люди поймут сами. Попытался было еще подвигать плечами, побарахтаться, а поняв зряшность этих усилий, лег на сиденье, сжался, как мог, и стал засыпать.
Сквозь сон услышал Гаврилов колокольный звон и усмехнулся или подумал, что усмехнулся, настолько нелепыми показались ему эти звуки. Минут пять назад он еще мог бы определить, что это не звон, а грохот. Но способность даже к простым умозаключениям уже покидала Гаврилова, и потому он никак больше не реагировал на замирающие звуки уходящего от него мира.
«Визе» возвращался домой.
Тропики! Волшебный сон в полярную ночь, рожденный пламенной фантазией, сказка и наяву!
Когда проходили экватор, разгуливать босиком по раскаленной верхней палубе никто не решался. Изнеженные унтами ступни ног не выносили такого жара, и люди, подбираясь к бассейну, смешно подпрыгивали и по-детски смеялись. Бассейн, сооруженный из обшитых брезентом досок, был небольшой, пять на пять метров, и вода в нем, взятая у океана, все-таки чуточку охлаждала распаренные тела и давала возможность еще немножко поваляться на солнцепеке. За неделю отбеленные зимовкой люди загорели до шоколадного цвета, а иные получили серьезные ожоги.
Хуже детей! сокрушался судовой врач. Ребятню хоть можно выгнать с пляжа, а этих ничем не проймешь!
Полярники сочувственно слушали призывы врача, мудро напоминали друг другу о вреде солнечной радиации и, наскоро позавтракав, бежали с подстилками на верхнюю палубу занимать лучшие места. И старпом делал вид, что не замечает цыганского табора на палубе, потому что знал, что перевоспитать таких пассажиров невозможно: слишком долго и исступленно тосковали они по солнцу. Время от времени старпом приказывал боцману поливать из шланга, «невзирая на лица», и этим ограничивался.