Finita! произносят «бакенбарды» и картинно указывают двумя сложенными руками на дверь, из которой только что вышел: Теперь вы извольте пожаловать, Лев Николаевич!
И пока, наблюдая смену действующих лиц, все дружно поворачиваются к указанной двери, Александринька успевает нырнуть под длинный стол. Под пышной скатертью темно и пыльно. Давным-давно, в позапозапозапрошлом лете, она любила забираться под мамину юбку, и, прижавшись к матушкиной ноге, прятаться от гонявшихся за ней брата Ивана и кузена Андрея. Андрей и сестра его Сонечка приезжали из Сибири к ним в имение погостить. О той ветви их рода до недавнего времени в семье говорить не любили. Ксандринька лишь изредка слышала непонятные слова «декабрьское событие», «Южное общество», «пожизненное поселение».
Теперь вместо маминой ноги резные ножки дубового стола, а вместо кринолинов и нижних юбок эта тяжелая скатерть, под которой Александриньке видны две пары штанин. По левую руку от нее лакированные штиблеты разговаривают голосом «клетчатого», по правую тоже лаковые, но не лоснящиеся, а тускло мерцающие ботинки отвечают, голосом «рояля в чехле». Скатерть в дальнем конце стола чуть колышется, и появляется еще одна лакированная пара это пришедшие «бакенбарды» решили присесть выпить чаю. Приглушенный скрип сапог и хлопок двери подсказывают, что офицер ушел в pavilion, а усатый Dandy с большими часами на толстой цепочке никак не может усидеть на месте и все расхаживает взад-вперед по комнате.
Башибузук закутил и дает вечера у цыган на последние свои деньги, говорит Dandy вслед удаляющимся офицерским шагам. И что я вижу! С ним Тургенев, в виде скелета на египетском пире. Вы, Иван Сергеевич, изволили с Львом Николаевичем помириться?
Он обедал у меня. Мы снова сходимся. Но в минувшую среду мы едва не рассорились окончательно, отвечают с дальнего конца стола «бакенбарды». Этот троглодит, полный страстного недоверия к авторитетам и желания поколебать устоявшиеся мнения, за обедом у Некрасова по поводу Жорж Занд высказал столько пошлостей и грубостей, что передать нельзя.
Притом дорогой на обед я счел необходимым предупредить Толстого, что следует воздерживаться от нападок на Жорж Занд, подхватывает «клетчатый», под столом перекидывая ногу на ногу столь порывисто, что едва не попадает Александриньке в глаз.
А я, признаться, тоже не люблю всех этих Жорж мадам Сталь и прочих так называемых «умных женщин», bas bleuили писательниц, почти про себя бубнит «чехол».
И при чем
здесь цвет чулок? Никогда не видела синих чулок. Bas bleu, вот смеху-то Дверь из швейцарской отворяется, и в прорези меж скатертью и полом Александринька видит еще одну пару штиблет.
А вот и московский комедиограф! нарочито величественно провозглашает Dendy.
Душечка, Островский, ты на меня сердит, уж я вижу, что сердит. Просто вижу! кидается на пришедшего «клетчатый».
Я, Дмитрий Василич, не сердит, отвечает чуть акающий голос, похожий на голос папенькиного московского кузена Михаила Аполлоновича. Не он ли, часом, приехал? Любопытство сильнее осторожности, и Александринька аккуратно выглядывает меж широких буфов скатерти.
Вновь пришедший дороден, круглолиц. Полное лицо его без бороды, лысинка на макушке. В одежде походит на прочих господ те же начищенные ботинки, добротного сукна брюки, тонкого шелку шейный галстух. Разве что сюртук странного покроя с нелепо разъезжающимися по сторонам фалдами глухо застегнут на два ряда пуговиц. Может, сюртук и нормальный, да только сидит на новом госте их соседа слишком странно. Словно приказчика из кондитерской тремя домами далее на Невском, куда они с Ванюшкой вечно тащат мама, требуя конфект, обрядили в папенькин сюртук.
Новый гость и выглядит как приказчик или купчик в господском сюртуке, и хочет сойти за своего, ан нет! В чем-то да проштрафится. То поворотится неуклюже, то скажет не так.
Но вам-то, Дмитрий Василич, с вашей тонкостию и вашим умом, поверить в глупую сплетню, что пьесы мои писаны не мною, а каким-то купчиковьш сыном, пропойцей-актером. Да еще и распространять по столице подхваченные в Москве глупости, что я пью без просыху и что мною деревенская баба командует! «купчик», чуть сопя, отвечает «клетчатому».
Впредь буду вести себя как надобно! А то, душечки, нам, литераторам, грешно не жить в дружбе, а? нарочито величаво говорит «клетчатый».
Неужто они все литераторы?! И «чехол», и усатый Dendy, и «клетчатый»? И этот «купчик», у которого «клетчатый» так весело прощения просит? Смешно как! Ежели они и верно литераторы, отчего себя так потешно ведут, как ряженые на масленицу?
Простите или нет? настаивает «клетчатый». Если нет, так уж, душечки, уеду в Италию, приму католическую веру, буду валяться под чинарою да питаться одними апельсинчиками.
И то верно, в Италию лучше, чем замерзнуть в сугробе. Пробраться на парусник, запрятаться и плыть в Италию. А там кушать апельсины да виноград, что на картине, которая висит в бабушкином доме на Морской. Бабушка любит сказывать, как в последний до замужества год ездила в Италию. И как рисовал там ее русский художник, ставший потом бесконечно знаменитым. Как того художника фамилия? Брюллов? На той картине бабушка еще девушкой, в блондовом платье с бертой. На ней парюра фамильная колье, кольцо и серьги. А виноград такой сочный и арбузная мякоть алая, сахарная так и съела бы! Да, в Италию и верно лучше. Матушка все одно горевать будет, а ей, Александриньке, приятнее, нежели в сугробе.