Но она так и не могла переступить через первую фразу, а не переступив через нее, письмо не получалось. Ей казалось, что это происходило в основном потому, что она давно уже никому не писала писем, даже родителям, с которыми раз в неделю говорила по телефону. Двадцатый век многих освободил от этой, едва ли не самой прекрасной, обязанности, которая не только дисциплинировала человеческие отношения, но и учила точности мысли и красивому слогу. «Что-то принесет нам двадцать первый! Может, мы сперва отучимся думать, а потом и любить. Но если это произойдет, то зачем жить? Жить-то зачем без дум, без надежд, без любви?»
Скрипнула дверь когда ее открывали, она подавала голос, когда же притворяли, она помалкивала, в щель просунулась уже хорошо прибранная голова Марии Семеновны.
Наташа, голубушка, тебе наливать?
Да-да, сказала Наташа Павловна. Я сейчас. Вот только поправлю одеяло у Катеришки.
Дверь притворилась, а Наташа Павловна даже не пошевелилась, чтобы хотя бы сделать вид, будто она поднимается: ей было не до соблюдения приличий. «Так почему же я тогда не отвечаю на его письма? спросила она себя. Не нашлась первая фраза? Но ведь можно написать и без нее. Я не отвечаю только потому... раздельно начала она свою мысль и быстро поднялась с кресла, подошла к окну, которое уже начало синеть. Господи, уехать, что ли?»
Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем сидели за столом и пили чай. Они одновременно подняли глаза на Наташу Павловну и промолчали.
Кризис будто бы миновал, сказала она тихо.
Дай-то бог, промолвил Иван Сергеевич, продолжая чаевничать. А я вот собрался с удочками посидеть, сказал он виноватым голосом, как будто то, что он собирался делать, было против здравого смысла. Может, камбалу выдерну. Должна же она когда-то к берегу подойти.
Какие теперь камбалы... равнодушно заметила Мария Семеновна, наливая по старинке горячий чай в блюдечко и ставя его на растопыренные пальцы. Теперь штормов надо ждать, а не камбал.
Не скажи, заартачился Иван Сергеевич. Перед штормом ее, голубушку, только и ждать. А чуть заштормит, она и уйдет на глубину. А нынче шторма ждать еще рановато. У меня поясницу нынче не прихватывало.
Наташа Павловна понимала, что они поднялись ни свет ни заря ради нее, и вдруг ей до слез стало жалко их. «Милые, хорошие вы мои, невольно подумала она, Да как же вы будете, если я... если мы... Господи, ну что я мелю. Ведь ничего же не случилось, и ничего не случится, и все пойдет по-прежнему. Но подспудно, в тайном уголке, уже вызревала мысль, что по-прежнему ничего не будет. И зачем его тогда занесло в студию? И я-то чего там задержалась? А может, на самом деле уехать к своим и пожить там?»
Может, тебе, Наташенька, с медом? спросила Мария Семеновна.
Давайте с медом, сказала Наташа Павловна ровным голосом, но если бы ее спросили: «Ты с вареньем будешь?», она тем же ровным голосом ответила: «С вареньем».
О Суханове они никогда не говорили, хотя старики и знали, что Наташе Павловне приходили от него письма. Его как будто бы не существовало, но он, к сожалению
и это Мария Семеновна с Иваном Сергеевичем понимали, незримо встал между ними, и не просто встал, а даже словно бы разделил их. Мария Семеновна еще по-бабьи приставала к Ивану Сергеевичу: «Ты бы хоть поспрошал ее, что она думает о всех нас. Ведь не в нем же одном дело». Но Иван Сергеевич отодвигал от себя эти переживания: «Сама не скажет, спрашивать не стану. Дело это деликатное». «В этом деликатном деле мы с тобой не последние». «И не первые, остужал ее пыл Иван Сергеевич. Мы своих родителей не спрашивали, когда женились с тобой. Так и ее спрашивать нечего». «Тебя она уважает». «А мне из ее уважения шубу не шить. Как решит, пусть так и будет».
Они пили чай молча, а окна тем временем из синих превратились в белые, и луна побелела, перестала цедить голубоватый свет, а там и над морем прорезалась багряная заря. Иван Сергеевич отогнул край тюлевой занавески, долго смотрел на зарю, потом глухо сказал:
В сорок третьем в это самое раннее время, когда в десант шли, тоже горела вот такая же заря. А потом и шторм начался и разметал нас кого куда.
Страшное было времечко, вздохнув, заметила Мария Семеновна.
Не время было страшное, а мы в том времени острашились. Убить человека ничего не стоило. Помнится, даже в газетах писали: «Убей немца».
Так и они небось так же писали.
С них, собственно, все и началось.
Наташа Павловна не вслушивалась в их разговор и плохо понимала, о чем они говорят. Ей неожиданно вспомнилась старуха, продавшая ей цветы у кладбищенских ворот, худая, черная, с горящими глазами, и Наташе Павловне даже сейчас стало жутко.
А там, словно бы запинаясь, спросила она, не страшно было с автоматом на пулеметы идти?
Иван Сергеевич горько усмехнулся:
Автоматов на всех не хватало. Больше с трехлинеечкой хаживали. Он поскреб в затылке, как бы припоминая те далекие атаки, в которые хаживали с трехлинейкой. Нет, сказал он, в атаках никогда страшно не было. После атаки, когда не с кем было разделить наркомовскую, вот тогда действительно страх приходил. Бывало, как оглянешься, а вокруг товарищи лежат: кто без головы, а иной распластанный, как телок на бойне. Вот тут действительно оторопь брала. И сны приходили страшные. А в атаке миленькое дело: или тебя кто, или ты кого.