Твое имя высечено на мемориале в Боллене. Его добавили туда далеко не сразу. Сделать это предложил мэр, но он собирался дополнить твоим именем перечень погибших за Францию. Мне же хотелось, и я ему об этом сказала, чтобы написали, что ты был депортирован в Аушвиц. Он не считал это нужным. И я сказала, мол, тогда пусть тебя там вообще не будет. В конце концов он сдался. Это было чуть меньше двадцати лет назад, на пороге XXI века, а он все еще не желал упоминания Аушвица на городском памятнике. Однако ты умер не за Францию. Франция отправила тебя на смерть. Ты ошибся в ней.
В остальном ты оказался прав. Я вернулась.
Мое возвращение синоним твоего отсутствия. Настолько точный, что мне хотелось стереть его исчезнуть самой. Спустя два года после возвращения, в год свадьбы Анри, я решила броситься в Сену. Чуть дальше набережной Сен-Мишель я перелезла через парапет и собиралась было прыгнуть, но какой-то прохожий меня удержал. Потом я заболела туберкулезом, и меня поместили в шикарный санаторий в швейцарском городке Монтана. Иногда меня навещала мама. Но я не выносила ее нетерпения, требования все забыть и жить нормально. Я была такой обузой! И попыталась еще раз умереть.
А ведь в лагере я делала все, чтобы выжить. Чтобы никогда даже в мыслях не позволить себе искать покоя в смерти. Чтобы никогда не броситься на проволоку под электрическим напряжением, как сделала на моих глазах одна заключенная. И она не была единственной, у нас даже появилось расхожее выражение пойти на проволоку, то есть быстро умереть от поражения током или от выпущенной с вышки пулеметной очереди и упасть в ров, вырытый прямо перед забором. Чтобы не утратить желания жить, не уподобиться тем, кто позволял себе опуститься, уйти в апатию, выбрав медленное покидание собственного тела, долгую смерть. Поначалу они прекращали оставлять в своей плошке немного воды, чтобы хоть как-то подмыться, переставали есть, забивались подальше, их почему-то называли музельманами еще одно определение, придуманное польками, может, из-за того, что они, лежа на нарах, укрывались с головой. Вскоре они, истощенные больше нас, оказывались не годны к работе и отправлялись в газовую камеру. Но я держалась. Побеждала болезни и преодолевала искушение отдаться на произвол судьбы. В лагере я впервые соблюла Йом Кипур , чтобы почувствовать себя настоящей еврейкой и сохранить собственное достоинство перед SS. Я применяла всевозможные стратегии выживания. И начала, похоже, еще в вагоне. Помнишь? Это было на рассвете, мы подъезжали измотанные до предела, молчаливые, поезд уже замедлял ход, я взгромоздилась кому-то на плечи, взглянула в щель-окошко и увидела группу женщин, идущих строем пять на пять человек, казалось, что на них одинаковые робы, на головах у всех красные косынки, и я сказала: «А у нас тут костюмчики будут». К тому, что нас ожидало, я применила слова из обычной жизни, предпочла их охватившему тебя, как и всех других, молчанию. Уже тогда я сопротивлялась. И когда отворились двери, я услышала, как депортированные в полосатых одеждах шептали: «Отдайте детей старикам, говорите, что вам уже есть восемнадцать». В Дранси мне исполнилось только шестнадцать, к тому же я была очень маленького
роста. Эсэсовец три раза подряд заглянул мне в рот, чтобы рассмотреть мои зубы, и я соврала насчет своего возраста.
Почему, вернувшись в обычный мир, я оказалась не способна жить? Это было как свет, ослепляющий после долгих месяцев, проведенных в темноте, это было жестоко: люди хотели все начать с начала, хотели оторвать меня от воспоминаний, им казалось это логичным, созвучным времени, колесо истории повернулось, и все, не только евреи, будто сошли с ума! Война, пусть и завершившаяся, подтачивала нас изнутри.
Я была бы рада сообщить тебе хорошие новости, сказать, что после всего ужаса и тщетного ожидания твоего возвращения мы пришли в себя. Но не могу. Знай, наша семья так и не восстановилась. Она стала другой. Ты возлагал на нас слишком большие надежды, мы их не оправдали.
После свадьбы Анри мы остались жить в Париже, в доме 52 по улице Кондорсе, на третьем этаже. Твой любимый замок постепенно опустел. Он превратился в место для проведения каникул и даже для отбывания наказаний. Мама отправляла меня туда всякий раз, когда я была сама не своя, отправляла будто для того, чтобы я напиталась твоим авторитетом и твоими мечтами, которые, возможно, она разделяла. В 1958 году замок мы продали.
Вернуться должен был ты. Я всегда думала, что было бы лучше, выживи ты, а не я. Семья больше нуждалась в муже и отце, чем в сестре. Понимаю, звучит странно, но после предсказания, сделанного тобой в Дранси, я всегда думала, что выжила за счет твоей смерти. Именно это я прочла в глазах Мишеля, который с дядей Шарлем встречал меня на перроне. Ждал он тебя. Я уже говорила, что в Биркенау не могла вспомнить его имя, но всегда считала брата частью тебя, этакой ногой или рукой: так и видела, как вы шли по полям, окружающим замок, и он, одетый в короткие штанишки из темного вельвета, одной рукой тащил за палку деревянную игрушку желтых цыплят, которые приходили в движение с каждым его шагом, а другой крепко держался за тебя. Твой арест стал для него чем-то сродни ампутации. Вероятно, он спрашивал о тебе, и ему отвечали, что ты вернешься. Но на перроне он увидел меня. Он был таким маленьким, таким ранимым.