Какие бы оговорки ни делал Мережковский, какие бы разъяснения ни давал, он подводит к тому же результату, но с неожиданной стороны, что и его современники-революционеры.
И вовсе не парадоксально поэтому утверждение Мережковского: «Русские коммунисты, маленькие дьяволы, антихристы, служат сейчас Христу, как давно никто не служил» (1,78).
Мережковский был бы прав в этом своём утверждении, когда бы он мыслил на уровне Промысла, ибо всё, промыслительно попущенное Божией волею, споспешествует единому на потребу, даже вопреки воле совершающих неправедные деяния. Но Мережковский мыслит в категориях революционного «опрокидывания» христианства: он видит в разрушении храмов расчистку места для грядущей Вселенской Церкви Третьего Завета. И оттого его утверждение оборачивается дьявольской ложью. Ему и чисто психологически потребно оправдаться: он же так превозносил революцию прежде, он же мнил, будто ощущает в ней дыхание Бога. И вот когда она обнаружила звериный оскал ему ничего не остаётся, как только уверять: все эти злодеяния идут во благо будущему Царству.
Грядущий акт окончательного разрушения христианства Мережковский приравнивает к первому глобальному катаклизму, всемирному потопу, отвергнувшему Атлантиду
во имя пришествия Христова. Теперь новое освобождение: «Но конец первого человечества, Потоп, ещё не был концом земного мира-космоса; может быть, не будет им и конец второго человечества, нашего; так же, как после первого было второе, будет, может быть, и после второго третье: тысячелетнее царство святых на земле» (1,477). Тут у Мережковского хилиазм едва ли не в чистом виде.
Никак не хочет писатель отказаться от соблазнительного видения революции как Христова дела.
«И в грозно полыхающем над нами зареве социального пожара преломляется в красный свет демонической революции всё ещё, может быть, белый свет Революции Божественной» (1,482483).
И это потому, по Мережковскому, что слова Христа лучше всего постигаются не церковным сознанием, а социализированным:
«Где это могли бы понять люди лучше всего? В церквах? Нет, в революционных подпольях, на каторгах, в тюрьмах, в больницах, в публичных домах, всюду, где человек раздавлен наибольшим социальным гнётом» (1,483).
Помутнение? Нет, «просвещение» со своими давними соблазнами.
Всё это пишется уже долго спустя после октябрьских и последующих кровавых потрясений. И становятся более понятными все помрачения «серебряных» русских слепцов. И не удивляет уже Блок со своими «двенадцатью» бандитами во главе со Христом, если Мережковский в своём «евангелии» держится за тот же образ: «Всё идут, да идут, и будут идти до пределов земли, до конца времён, двенадцать нищих бродяг, а впереди самый нищий, Тринадцатый» (1,391). И не удивляет Л.Андреев, Иуду вознесший, когда читаем у Мережковского: «Может быть, Иуда Галилеянин ложный Мессия тех дней похож на Иуду Искариота: оба зелоты-ревнители", против римской власти бунтовщики революционеры по-нашему. Главная черта обоих нетерпеливое, со дня на день, с часу на час, ожидание царства Божия. Скоро, ещё во дни жизни нашей, да приидет Мессия (Помазанник, Царь) и да освободит народ свой, в этой святейшей молитве Израиля главное слово для обоих Иуд скоро. Всё равно, победить или погибнуть, только бы скорей, не завтра, а сегодня сейчас. Если так, то понятно, почему Иуда пришёл к Иисусу в те дни, когда думали все, что царство Божие наступит сейчас (Лк. 19, 11), и отошёл от Него, когда понял, что не сейчас, надолго отсрочено» (1,492).
Тут на волос и сам Мережковский близок Иуде. И видно: для него разувериться в Царстве Божием, глядя на революцию большевицкую, значило бы уподобиться Иуде в предательстве Христа. Мережковский Иуду как будто готов и оправдать, ибо Иуда предаёт «известного» ему Христа. Для Мережковского же в признании революции делом сатанинским заключалось бы более страшное предательство «Неизвестного». Вот через что не может он переступить. Тут не банальная слепота.
Не здесь ли разоблачает себя невольно и главный соблазн «серебряного века»?
Не явная ли прелесть в словесных заклинаниях Мережковского:
«Евхаристия Луки революционно-эсхатологически-социальная. Вот что так страшно забыто, потеряно в нашей Евхаристии церковной.
Только тогда, когда Сам Господь соберёт, по чудному слову в евхаристийной молитве Апостолов, все церкви, рассеянные, как хлеб по горам (каждый верующий колос хлеба), в единую Церковь Вселенскую Царство Своё, только тогда совершится эта социально-революционно-эсхатологическая Евхаристия, уже не Второго Завета, а Третьего, не только Сына, но Отца, Сына и Духа, неизвестная Евхаристия Иисуса Неизвестного.
Вот что значит Евхаристия Любовь Свобода; вот что значит неизвестное имя Христа Неизвестного: Освободитель» (1,508,511).
Он заклинает своё желанное «Царство», вкладывая в уста Неизвестному то, что так хочется услышать: «Ныне сегодня сейчас царство Мое еще не от мира сего; но уже идет в мир; будет и здесь, на земле, как на небе» (1,561).
Вновь скажем: тут не плоскостное социальное вожделение только, но мистическое, эсхатологическое. Тут, конечно, не «научный коммунизм» но всё же: вектор к нему.