Он, Пол, хорошо знал мафию, повадки ее и законы. Но, хотя работал с ней всю свою жизнь, глубоко презирал этих убийц и насильников, даже не понимающих, что они творят и какая им предстоит плата за все свершенное. Он одиночка-интеллектуал, оправдывал свое сотрудничество с подонками жестокостью этого мира, беспощадного к совестливым и слабым Но в крови умудрился не запачкаться ни разу.
Кузьма согнутым пальцем постучал в окно.
Дверца открылась, и Пол вышел из машины. Один из коротко остриженных гангстеров с глумливым уважением протянул ему мусорное ведро.
С понимающей усмешкой исчадию ада кивнув, Астатти ведро принял и неторопливо побрел к подъезду.
Ни одному слову Кузьмы он не поверил. Просьбу о помощи в банковских аферах расценил как затравочку, обоснование мотива явно навязываемого сотрудничества.
«А что, если сегодня обратно? подумалось с тоской. Провались оно пропадом»
Но он тут же взял себя в руки.
Да, с ним хотят сыграть. Нечестно и жестко. Что же, давайте сыграем. Еще не было такой игры, в которой бы он потерпел фиаско. Главное изжить в себе страх. Но что есть страх? Отсутствие информации. Увы, он, Астатти, и в самом деле тактической информацией не владеет. Но, в отличие от Кузьмы, владеет информацией стратегической, а она-то и есть верховный, непобедимый козырь.
ПОТОЛОК И ДИВАН
Сегодняшняя жизнь сознавалась
им как нечто условное и иллюзорное, что было сродни неуклонности ритма его здорового сердца, перекачивающего кровь ракового больного.
Внезапная смерть жены Ракитина преисполнила его недоуменным сожалением как о ней, так и о мытаре-соседе, пусть логика убеждала, что ничего особенного в такой кончине нет, плач по умершему зачастую выражение досады личного одиночества, и претерпел Ракитин достаточно банальную трагедию, каковых память его, Градова, хранила бесчисленное множество.
А Ракитин же, представляя собою объект их невольных соседских контактов, переросших со временем в дружбу, также невольно заставлял и сопереживать ему.
Тут было нечто подобное сравнению уличного животного с домашним: мимо одного проходишь с механическим сочувствием, другого лелеешь, как ребенка.
Близкие и чужие, друзья и враги Ему вспоминались все те, с кем довелось столкнуться на перекрестках уходящей жизни, и, ставя разнообразные персонажи в нынешнее свое положение, он пытался проникнуться ощущениями и мыслями этих людей, исследовать их надежды, тоску, страх, хотя зачем ему это, не понимал, уповая лишь на случайность некоего открытия, способного определить неведомую перспективу.
Перед мысленным взором его расстилался мир, с празднествами, увеселениями, пестрыми толпами благоденствующих, но эти образы скользили мимо его сознания, устремленного в потаенные уголки, где обитали постигающие близость гибели: в палаты клиник, в тюремные камеры смертников.
Из статистики чувств и мыслей постепенно складывались закономерности.
Он уверился, что наиболее страдают приговоренные к казни за учиненное ими же зло законоотступники. Страдают досадой неудачи, разоблачения, предстоящей утраты жизни, изредка раскаянием.
Смерть для них проигрыш без реванша, расплата за просчет. Ужас и ненависть прижатых рогатиной змей вот сущность их большинства, тех, кто, сидя на вцементированных в пол табуретах, мертво смотрит в плоское лицо обреченности. Ужас перед неотвратимостью конца и ненависть к осудившим на эту неотвратимость.
Он тоже был приговорен.
Но близки ему были неизлечимо больные как сутью несчастья, так и надеждами на чудо и попытками осмыслить прожитое. Однако чем отличались от него эти люди? Наверняка те же приступы страха и тоски, никчемные потуги ухватить нить истины Хотя многие в своей беде не бросали привычных дел. Кто в силу привычки, кто долга, а кто слепо норовя завершить неоконченное.
Кое-кто позволял себе даже радоваться, влюбляться, пускаться в приключения и всерьез зачинать то, на что заведомо не хватило бы отпущенного им времени. Этими руководил какой-то неистребимый инстинкт, уяснить который представлялось забавным, ибо людская склонность устраиваться в жизни так, будто она дана им навечно, искони вызывала в нем недоумение.
Жизнь обманывала суетящихся смертью, причем обман был явный, известный каждому заблаговременно, но противостоять ему не могли и не хотели.
Что это? Алгоритм бездумия? Блокировка? Запрограммированный парадокс сознания?
Упрекая себя в черствости логических умозрений, он тем не менее тяготел к формулировкам бесстрастным и жестким порою беспощадным, однако всегда объективным. Может, поэтому страх и тоска в конечном счете остались для него словами, обозначавшими конкретные и довольно-таки примитивные состояния на уровне условных, то бишь выработанных под влиянием среды рефлексов.
Оставалась надежда состояние тоже, по-видимому, рефлекторное, но кажущееся возвышенным и в выражениях своих разнообразным, несмотря на обилие стереотипов. Стереотипом же номер один выступала гипотеза о жизни в посмертии. Эфемерность такого представления облекалась плотью аргументов о существовании материи духовного.
Он принимал эту гипотезу за основу своего бытия, но червячок сомнения все-таки точил этот фундамент