было какое-то неопределенное движение, но тут же раздался щелчок выстрела и глухой грохот это пуля вырвала чемоданчик из его руки.
Стойте, если хотите жить! вновь прокричал блондин. Смысл возгласа вселял некоторую надежду, хотя веселый и беззаботный тон мародера возмущал Тавернье до глубины души.
С двух сторон к застывшим в настороженной неподвижности журналистам уже приближались солдаты, ухмыляясь и держа свои «узи» стволами вверх. Увидев, что Тавернье и Шарль оказались в кольце солдат, блондин покинул свою позицию, спустился вниз и подошел к журналистам, молча слушавшим реплики и смех солдат, явно потешавшихся над ними.
Ну-ка, дайте-ка посмотреть, что вы там наснимали, дружелюбно обратился он к Тавернье и протянул руку к камере. Репортер машинально отвел камеру, но блондин взялся за рукоятку и потянул камеру на себя. Несколько секунд они тянули камеру каждый в свою сторону, однако блондину это быстро надоело, и он легонько стиснул двумя пальцами руку Тавернье где-то около запястья. Пальцы репортера разжались словно сами собой, а кисть на добрую четверть часа потеряла чувствительность. Блондин отошел на пару шагов в сторону, уселся на обломок бетона, включил повтор отснятых кадров и припал глазом к окуляру. Через некоторое время лицо его изменилось и приобрело гадливое выражение. «Да, неплохо потрудились», процедил он. Еще через минуту он ухмыльнулся Тавернье понял, что он увидел себя и сцену мародерства. Выключив камеру, блондин извлек кассету, весело посмотрел на Тавернье и осведомился, на кого тот работает. Получив ответ, он тут же перешел на чистейший французский английский его страдал некоторой невнятностью, как у всех американцев, и произнес: Я бы с удовольствием заставил все передовые страны полюбоваться на этих мертвецов не потому, что люди способны на какие-то выводы, а только для того, чтобы отравить им хотя бы один семейный ужин. Впрочем, в наши дни взаправдашние ужасы на экране телевизора стали чем-то вроде пикантной приправы к пище. Должен также заметить, что не вижу ничего плохого в изъятии у жмуриков того, что им уже наверняка не понадобится, только идиоты могут стесняться столь безобидных действий.
Солдаты одобрительно заухмылялись ливанские арабы-марониты почти все говорят по-французски. Их командир продолжал:
Однако род моих занятий, к сожалению, не позволяет моему лицу фигурировать в так называемых средствах массовой информации. Кроме того, в кадре виден и номер у меня на руке, что уж совсем нехорошо. Я мог бы, конечно, только уничтожить пленку, но вы для меня почти что соотечественник, и я хочу уберечь вас от соблазна снова лезть под пули ради того, чтобы пощекотать нервы всех этих ничтожеств, отращивающих брюхо у телевизора. Кстати, сегодня тут неподалеку на моих глазах пристрелили какого-то кинооператора кажется, итальянца... Словом, извините сознаю, что огорчаю вас, но лучше я уничтожу вашу камеру, а пленку оставлю себе на память приятно будет в старости посмотреть на себя молодого.
Закончив свою тираду, блондин шагнул к Шарлю и неожиданно резким движением выдернул у него из-за пояса пистолет. Лицо Шарля приобрело ошарашенное выражение во всех передрягах он успел начисто позабыть о своем оружии. Положив камеру на камни, блондин осмотрел пистолет, передернул затвор и что-то со смехом сказал солдатам по-арабски. Двое из них приготовились стрелять. С силой, неожиданной для его отнюдь не атлетического сложения, блондин высоко подбросил камеру в воздух. Солдаты успели сделать несколько одиночных выстрелов, но камера невредимой упала наземь. Блондин подхватил ее и вновь швырнул ввысь. Тут же прогремело четыре пистолетных выстрела блондин стрелял от пояса, не поднимая пистолета и вскидывая только ствол. Камера на лету превратилась в облако обломков и звенящим дождем осыпалась на камни.
Неважно пристрелян, заметил блондин, возвращая пистолет Шарлю. Поначалу я промазал, а должен был бы попасть с первого раза.
Тавернье тупо смотрел на поблескивавшие среди камней обломки камеры и чувствовал, как в душе его поднимается ярость. Он вспоминал артиллерийские налеты, которые приходилось пережидать в воронках, очереди снайперов, хлеставшие по асфальту в десятке сантиметров от его головы, страх, усталость, бесчисленные ушибы и ссадины.
Скотина! Подлец! завопил он, бросаясь на блондина, однако солдаты его удержали. Тавернье бился в их руках, еще больше зверея от собственного бессилия, солдатского гогота, запаха давно не мытых тел, и продолжал вопить: Сволочь! Мы чуть не погибли за эту пленку! Бандит, мародер, все равно тебя ждет пуля!
Обидчик Тавернье выслушал брань в свой адрес, с задумчивой улыбкой
трогая носком ботинка валявшиеся у его ног стреляные гильзы. Когда репортер исчерпал весь набор ругательств и умолк, пробурчав напоследок: «Можешь пристрелить меня я все равно не откажусь от своих слов», блондин поднял на него спокойные синие глаза.
Вы ошибаетесь, если думаете, будто я пристрелю вас за то, что вы сказали про меня сущую правду. Совершенно верно, я бандит и мародер. Вы правы и в том, что я скотина, подлец и негодяй: пусть вы меня и не знаете, но данные наименования справедливы в той или иной степени для всякого человека.