За весь день она не сказала мне ни слова, не пожаловалась, но я заметил, что она была не такая, как всегда. Изменилась после того, как Старейшины побывали в церкви с визитом.
Она лежала в постели в одежде и будто бы в забытьи. Плачущего ребенка она крепко прижимала к себе.
Я тотчас же занялся моей Марией. Раздел ее, обтер водой тело. Ее лихорадило. Если не считать раннего детства, я впервые сейчас касался тела другого человека. Ее тело было так же совершенно, как и ее лицо. Я и раньше видел обнаженных женщин, так как мой учитель пользовался живыми моделями, но сам я никогда не касался женщины.
Я осторожно уложил ее на кровать и устроил поудобнее.
Потом я занялся ребенком. Чувство радости пронзило меня, как только я прикоснулся к нему. Малыш, к счастью, не был болен, температура нормальная, и я ощущал под рукой биение его маленького сердечка.
Когда я укладывал ребенка возле нее, заметил, что она молча, одними глазами как бы благодарила меня.
Если бы в церкви не было так холодно, я просил бы ее держать малыша нагим в ее материнских руках.
Я послал за женщиной, которая нам помогала, чтобы она присмотрела за Марией и ребенком.
Мадонна
Но я не знал его. Один-единственный вечер мы провели вместе, пили вино, говорили обо всем, но не касались главного. Я не знал о его новой растущей вере в Бога, точно так же, как он не знал о своей любви.
О своей любви говорил он в тот вечер нашей встречи. Говорил не останавливаясь, так застенчиво и так трогательно.
Хотя, как сказать? Не знаю, поступил бы я как-то иначе, если бы знал его лучше? Что мог я сделать?
Сам я в Бога не верю, не верил с раннего детства.
О Деве Марии я тоже как-то особенно не задумывался. Не думал о непорочном зачатии и разрешении от бремени, как о некоем чуде. Но это было все до того, как я увидел его законченную картину. Я и сейчас еще пребываю в состоянии полной растерянности.
Никогда прежде я не мог бы и помыслить, чтобы оказаться зависимым от чьей-то Воли или чьей-то всеобъемлющей Милости. Мне ближе идея существования нескольких богов, каждый правит в своей области. Так легче объяснить игру случая в человеческой жизни. Особенно если представить себе, что отдельные боги по злобности не уступают людям. Так я думаю.
К тому же, всегда трудно
изменить, что уже случилось. Я отрекся от всего, что зовется любовью между мужчиной и женщиной. Это причинило мне одну только боль, я страдал, я страдаю все эти одинокие годы жизни здесь. Я не понимал ее, эту любовь. Все не так просто, как я думал когда-то и не так однозначно, как я того требовал.
Или, может быть, любовь проще, и нужно принимать ее, а не пытаться понять. В последнее время я часто размышлял над этим.
Но теперь я не отрицаю Бога, и это он, художник, перевернул все мои прежние представления. Я неотступно думаю и думаю о нем, завидую ему.
Раньше я бы не посмел такое и произнести, уж не говоря о том, чтобы записать на бумаге. Но теперь, когда все встало на свои места и я обрел Бога, у меня нет страха.
Мог ли я подготовить его? Если бы уже тогда рассказал ему историю о бедной девушке, которую я недавно слышал здесь, в траттории!
Нет, не думаю, что я смог бы ему помочь. Знаю только, что мне мучительно хотелось, чтобы в тот вечер мы встретились бы в траттории. В тот вечер, когда случилось непоправимое, 22-го марта, согласно его записи.
Они вели себя чрезвычайно вежливо, но дали ясно понять, что Совет Старейшин не позволит, чтобы женщина такого рода занятий присутствовала в качестве модели в их церкви.
Будто я сделал это намеренно.
Вечером он появился в траттории и пил много вина, явно больше, чем следовало. Сомнения и отчаяние раздирали его. Он хотел и не хотел говорить о случившемся.
Он был очень высок ростом, худощав, с юным и ранимым лицом. В глазах его чувствовалась некая сила. Глубоко посаженные глаза под гладким лбом. Лицо искажено болью. Так я разволновался, когда он заплакал. Слезы текли по щекам, плечи сотрясались от рыданий.
В тот день он чувствовал себя преданным и Богом, и людьми. Итак, можно ли считать это наказанием? Или это не наказание, а всего лишь случайность, из тех, что не так редки в жизни?
Я дал ему вволю выплакаться и все подливал ему вина в бокал. Что я еще мог сделать?
Рассказать ему всю правду, как она есть? Рассказать, что Старейшины сразу, разумеется, узнали эту женщину, как только они прибыли в город? Что они тянули с разоблачением вовсе не из жалости к женщине, а чтобы скрыть свои грешки?
Сказать ему о том, в чем он не хотел признаться себе самому: что он любит свою Марию? Мне казалось, что время для этого еще не пришло.
Я подливал ему вина.
Я знаю, почему я так поступил. Чтобы пощадить самого себя. Я не хотел еще раз, снова прикоснуться к тому, что зовется Богом и любовью. Я просто боялся.
Я знаю, о чем я думал: когда все уляжется и страсти поутихнут, я смогу сочинить свою историю о художнике и его Марии.