Никого.
Спальня. На кровати спит одетая женщина лет шестидесяти. Полная, белокожая, с большой грудью и покатыми плечами, она полная противоположность Валеркиной маме. Никакого байкового халата джинсы, блузка, вязаная кофта. Как я понимаю, никакого борща тоже.
Не тот случай.
Женщина похрапывает, стонет, вздрагивает во сне. Одеяло сбилось в ногах, простыня сползла к краю кровати, вот-вот упадет на пол. Хозяйка обхватила подушку обеими руками, словно вокруг разлив воды, она тонет, а подушка единственный способ удержаться на плаву. Голову женщина вывернула набок самым неестественным образом. Смотреть и то страшно: кажется, будто у спящей сломана шея. Шея у нее после пробуждения будет чертовски болеть, тут к гадалке не ходи.
Это тоже не мое дело. Пусть спит, как хочет.
Боль удел живых.
Русня. Сволочи. Всех убить, всех.
Ага, вот ты где.
Жилец забился в угол, сидит на полу. Вжался в крохотный промежуток между откосом стены, выкрашенным белилами, и батареей отопления, обхватил колени руками, блестит стеклами очков. Вряд ли он смог бы принять такую позу при жизни, разве что в далекой молодости. Типичный профессор: возраст за семьдесят, ближе к восьмидесяти. Когда-то, должно быть, худощавый, к концу жизни профессор безобразно растолстел. Былое телосложение выдают изящные кисти рук, тощие лодыжки и запястья. Торчит клок бороды, жидкая прядь волос тщательно зачесана поперек лысины.
Русня, говорит он мне. Надо убить. Всех.
Я молчу.
Инфаркт, думаю я. Вероятно, второй. Сердце не выдержало.
Европейцы, похоже, он рад, что нашел собеседника. Я свой, он чует, что я свой, никаких сомнений. Жирные европейцы. Предатели.
Пойдем, говорю я. Чего тут сидеть? Пойдем, а?
Это я зря. Уговаривать, убеждать, выводить, выгонять это дело членов нашей бригады. Они это умеют, я нет. Я сыскарь, я умею вынюхивать, находить вот как сейчас. Моя забота уйти из квартиры, не переживая, что жилец сбежит. Никуда они не сбегают, их и взашей-то не вытолкаешь.
Я должен уйти и вызвать бригаду.
Почему я еще здесь?
Пиндосы, профессор блестит очками. Провокаторы. Мерзавцы.
Наклоняется вперед:
Наши тоже хороши. Сбежали. Жируют во львовских кофейнях.
И единым выдохом:
Ненавижу!
Я уже находил двух-трех жильцов такого типа. Обычно они прятались в кабинетах, замыкались в привычной обстановке, не в силах покинуть книги, компьютер, диски с музыкой все, чем жили, чем дышали, пока жили и дышали. Почему ты сидишь в спальне, профессор? Да еще и не в своей спальне уверен, что вы с женой спали в разных комнатах. Неужели с началом войны жена стала значить для тебя больше, чем кабинет? Что это, поздняя любовь? Или жуткий, дикий, всепоглощающий страх одиночества? Боязнь лишиться единственного человека, который о тебе заботится, обихаживает, спасает? Ты небось ходил за женой гуськом по всей квартире
Почему я об этом думаю? Почему не ухожу? Я знаю адрес, жилец никуда не денется, он и носу не высунет из своего закутка. Надо идти за спасбригадой, они умеют, у каждого свой метод
Русня. Жирные европейцы. Тупые пиндосы. Израильтяне, хитрые жиды. Устранились, смотрят. Грузины еще. Бежали робкие грузины Все подонки, все.
Пойдем, а? спрашиваю я. Чего тут сидеть?
Почему я лезу не в свое дело?!
Соседи. Смеялись за моей спиной. Ничтожества.
С волос профессора сыплется перхоть. Я бы не обратил на это внимания, но перхоти, скажем прямо, многовато. Для лысой головы, застеленной одной-единственной прядью волос? Ей-богу, чересчур. Ну хорошо, на затылке
тоже есть какие-то волосы. В смысле, были при жизни. И что?
Далась мне эта перхоть!
Белесая, невесомая, она похожа на мучную пыль. Вот уже сыплется не только с волос. Плечи, грудь отовсюду. Даже из-под очков выхлестывают легкие, сухие, неприятно блестящие облачка. Перхоть кружится, танцует, опускается на пол. Вспыхивает стайками искр, гаснет. Кажется, что профессор шелушится весь, целиком.
Отступаю на шаг.
На полу вокруг жильца почти неразличимая взглядом даже таким, как мой! метет черная поземка. Перхоть падает в ее круговерть, как снег падает на мех бегущей лисы-чернобурки. Краткий, неуловимый миг паузы и перхоть загорается, вспыхивает, чтобы сразу погаснуть. Ускоряя бег, поземка жадно всасывает огонь и дым, закручивает смерчиками, растворяет в себе. Дым всасывается не полностью. Уцелевшие пряди сонными змеями ползут по спальне, обвивают ножки кровати, забираются выше.
Спящая женщина стонет.
Лицо ее дергается. Руки непроизвольно скрючиваются, мышцы коверкает судорога. Пальцы сжимаются в кулаки. Лоб и щеки блестят, усыпанные мелким бисером пота. Тело сотрясает озноб, словно при высокой температуре.
Все, бурчит профессор.
Все, стонет женщина.
Все негодяи.
Все
Бросили. Я один
И насморочным всхлипом:
Один я
Бросили, стонет женщина.
Пойдем, кричу я. Уходи отсюда. Уходи совсем!
Делаю то, чего раньше не делал, чего делать нельзя. Бросаюсь вперед, хватаю профессора, тащу от батареи прочь из спальни, из квартиры. Дядя Миша говорил и Эсфирь Лазаревна тоже: жильцов не тащат силой, это только во вред, ничего хорошего не выйдет, лучше и не пытаться. Жильцов уговаривают, убеждают, на них давят, им угрожают, от них требуют. Но выйти, сделать первый шаг они должны сами, иначе