Всего за 450 руб. Купить полную версию
Человек походный. Бывалый. Не впервой. Ничего. Привык.
Спал как пел. Значит, надо было. Спал и всё. Восстанавливал силы.
Утро уже прошло. Прошло само по себе. Потому что нельзя ему было не пройти. Всё проходит в мире. Всё. Всегда. Вот и утро прошло. Вслед за ним ушли навсегда наши страхи, сомненья, мученья, наши вздохи, мечты, огорченья. Только жизни речное теченье, к нам придя, не ушло никуда.
Время то, о котором сказано было верно, что это сама материя, формы свободно меняя, сущность свою сохраняло, то есть шло по своим законам или вне законов, по-своему, по собственным стёжкам-дорожкам, по маршрутам незримым своим, так, как заблагорассудится ему, и к полудню близилось.
Мы с Довлатовым потихоньку беседовали (в тишине и спокойствии, ощутимых столь отчётливо в однокомнатной, тесноватой моей квартире, что, казалось, она взывала иногда ко мне: погоди, я с тобою, побудь ещё здесь, успеешь ещё уйти и расстаться со мной, увы, безоглядно и навсегда, чтоб скитаться незнамо где целых долгих семь лет, бездомничать, без угла своего, без крова, я с тобою, не уходи!) и не спеша, с каким-то пронзительным осознанием всей доброты человеческой и небывалости редкостной событий нынешних, тех, что прошли, и тех, что грядут ещё, выпивали, не забывая, вопреки привычкам дурацким, повсеместным и узаконенным, слишком сильно укоренившимся в нашей прежней, отзывчивой, редкостной по числу дарований, среде, добывать побольше питья, экономя всегда на еде, то есть, прежде всего, что ж поделать, на самих себе, чудаках, большей частью полуголодных, ради хмеля, а то и кайфа, пусть и так, на сей раз и закусывать.
И не только, признаться следует, (по прошествии стольких лет, как и в тот незабвенный день, день осенний в году високосном, целых тридцать два года назад бывшем, явном, ну а теперь существующем только в памяти), состояние наше, прежде, что таить, совсем невесёлое, но и общее настроение вдруг заметно у нас улучшилось.
Да и как ему не улучшиться, когда всё у нас под рукой!
«Ну и ну!» как сказал Сергей.
«Хрю!» как сказано было Зверевым.
«Это, Сергей, Москва!» как сказал я недавно Довлатову. Словом, рай, да и только. Пусть временный. Пусть московский. Но всё-таки рай.
На столе громоздились, дыбились, образовывали хребты, расползались с вершин лавинами, устремлялись сквозь потолок в небеса над округой сирой горы, видимо те, златые, из народной песни, желанные, горы самой разнообразной, для лукулловских, знать, пиров, для разгульных варварских пиршеств, для библейских трапез в роскошных, полных неги, царских покоях предназначенной, не иначе, ну а может, фламандской, рубенсовской, небывалой какой-то еды, за которыми различались реки тоже из песни, полные, как известно, вина, в нашем случае изобильнейшего питья.
Надо бы нам разобрать эти завалы! сказал я, глядя на все припасы, как на некое чудо света, неизвестно какое по счёту, да не всё ли равно, поскольку было явлено всё нам сразу, и его принимать приходилось уж таким, каково оно есть.
Хотя бы частично! Попробуем! оторвавшись от созерцания раблезианского, зверевского, дива дивного, чуда привычного, рядового, без всякой помпезности, для него-то, способного часто и на большее, (да, бывало и такое, и если я расскажу об этом когда-нибудь, то читатели современные, верхоглядные, в основном, ничегошеньки толком не знающие об эпохе былой героической и о людях, в ней живших когда-то, мне, видавшему виды в прошлом, чудом выжившему, седому скифу старому, очевидцу превеликого множества разных, от смешных до трагичных, событий, чего доброго, и не поверят, хотя верить мне следует, ибо я один остался на свете, всё-то помнящий, столькое знающий, говорящий теперь за всех, в дни осенние, в октябре, в одиночестве и в затворничестве, в давнем жречестве, в светлом творчестве, в ясновидчестве, в добром таинстве, в грустном празднестве речи нынешней, повествующей о таком, что один я помню сегодня, потому и сказать обязан, потому-то, сквозь годы глядя, слыша музыку жизни этой, о минувшем и говорю), поддержал меня тут же Сергей.
Мы, в четыре руки, вдвоём, проявив усердие должное и довольно быстро, но всё-таки далеко не сразу, не запросто, покряхтев, попыхтев, поохав, постепенно перенесли большую часть продуктов и бутылок с питьём на кухню. Распределили их там: кое-что в холодильник, на полки, чтоб не испортилось, кое-что морозильник, подальше, в запас, на потом, а прочее, из того, что не портится, просто сложили на столе, в настенном шкафу и в других местах, наобум, чтобы всё это нам не мешало.
И вернулись обратно в комнату.
И продолжили наше застолье.
Желал бы я знать, сказал, поглядывая на бутылки с разнообразным питьём и на еду изобильную, Довлатов, как там, за железным занавесом, в зарубежье, с трудом представимом, разве что по книгам и кинофильмам, где конкретно, не всё ли равно, где-нибудь, ну, положим, в Париже, люди тамошние, парижане, и приезжие всякие, тоже, как и мы сейчас, пусть не всегда, пусть не часто, пусть иногда, так, от случая к случаю, изредка, хоть один-единственный раз, позволяют себе такое слово просится на язык любопытное, право, пиршество?
Понимаешь, ответил я, слово «пиршество» странное слово. Заменить бы его не мешало, полагаю, словом другим, поточнее, попроще, привычнее, человечнее, наконец, ближе к истине, к нашим дням, ближе к нам, ну, допустим «случайность». Или, вот, это лучше, «чудо». Нет, не так. Достоверней надо, легче, сказочней, обобщенней. И подходит здесь «волшебство».
Понимаю, сказал Довлатов. Значит, в дальнем, роскошном Париже никакого нет волшебства?
Понимаешь, ответил я, волшебство подарил нам Зверев. Для него такое даренье, с давних пор, в порядке вещей. Так устроен он. Вот и всё. И не только он, между прочим. Не один он такой. Точно так же поступили бы и другие, из числа друзей моих. Так же поступил бы и сам я. Думаю, всё ещё впереди у меня. В том числе и то, что относится, несомненно, к разряду чудес. И, конечно же, волшебство.
Что же, верю, сказал Довлатов. Хорошо. Ну а как же Париж?
Что Париж? При чём тут Париж?
Волшебство в нём тоже бывает?
Уж наверное!
Ты уверен?
Почему же не думать так?
Будем верить, что есть в Париже, кроме прочего, волшебство.
Хорошо.
Хорошо, конечно.
Что?
Да всё. Волшебство. Париж. И Москва с Петербургом. И прочие города и веси. Наверное, там волшебники есть свои.
Ну а нас, поутру загибавшихся и не знавших, куда деваться, бедолаг, спас волшебник Зверев.
Это верно.
Куда вернее!
Выпьем?
Выпьем.
До дна?
До дна!
За него, за волшебника Зверева!
Так вперёд!
Мы с Довлатовым выпили.
Столько выпивки было у нас и закуски, что нам хватило бы дня, пожалуй, на три, не меньше. Дозы были у нас родимые. Не такие, как за границей. Не сумел бы угнаться за нами и другими друзьями нашими, населявшими в годы былые отшумевшую нынче эпоху неизменный любитель выпить, досточтимый Хемингуэй.
Да, Париж был у Хемингуэя, ни с того ни с сего сказал, помолчав немного, Довлатов. Папа Хем до сих пор в почёте. И останется таковым: почитаемым. У него, в его молодости, был праздник. Тот, который всегда с тобой. Понимаешь? Праздник!
Всегдашний. Так-то лучше бы перевести.
Я согласен. Так вот. У Хема праздник был не хухры-мухры. На всю жизнь хватило его. Ты об этом подумай только! На всю жизнь! У него был Париж.
Кстати, ты обратил внимание, сколько там, в этой книге о молодости, о Париже, всякой еды? Ну буквально что ни страница так подробное описание всяких яств. Со знанием дела. И со вкусом. Гастрономическим. То работает он, то ест. Путешествует ест. Гуляет снова ест. И такие продукты, о которых мы сроду не слыхивали. Прямо перечень всяких блюд и напитков. И всё в ресторанах и в кафе. Нет бы дома готовить, как советские люди привыкли. Он привык работать в кафе. Ну а после работы есть. В том же самом кафе, где работал. Он привык с женою гулять. И обедать с ней в ресторанах. Ах, подумать только, однажды не попали они в ресторан, где все столики были заняты, а ведь там обедал не кто-нибудь, а, конечно же, Джойс с семейством.