II.
Решающими факторами были определенные духовные тенденции, укоренившиеся в глубинах моего существа, которые теперь раскрылись и взяли на себя постоянный контроль: они определяли направление развития, а также решали, что может быть интегрировано в зарождающийся организм как способное к ассимиляции; то, что противоречило им, должно было отмирать и изгонялось.
Мое отношение к этому отмиранию было изначально важным. Многие отступники считают, что нет лучшего способа доказать, что в него вошел новый дух, чем очернить то, чем он сам раньше дорожил. Это противоречило моей природе. Не то чтобы я сожалел об исчезнувшем детском рае с его твердой верой в авторитеты! Но то, что раньше было для меня свято, теперь казалось мне благородным. И более того, оно составляло самую глубокую основу моего бытия и высшую цель в жизни самых близких мне людей. Хотя я вырос из их веры, я чувствовал не менее тесную связь с ними: Чем яснее становился обзор и чем отчетливее представало перед моими глазами все мировоззрение, тем яснее я осознавал, что течения, которым мы доверили наш маленький корабль, текут в разных руслах, но все же в одном и том же главном направлении. И по сравнению с таким единством внутренних тенденций разница в теоретических идеях казалась незначительной.
Это единство проявлялось в трех аспектах. Во-первых, в фундаментальной ориентации оси жизни на вечное и вытекающей отсюда настоятельной необходимости сформировать нарождающееся мировоззрение таким образом, чтобы оно давало благочестию, жизни в Боге, полную свободу развития. С этим была тесно связана дальнейшая потребность в осмысленности и разумности мира, необходимость верить в его развитие к высшему, к добру, и обеспечить «идеальным благам» право на дом в нем. В-третьих, стояла задача организовать активную жизнь целиком под великой идеей долга и борьбы за эти идеалы.
Эти три тенденции легко исключали всякий материализм и натурализм, а также плюрализм, полагавший, что во вселенной нет изначального, сущностного, внутреннего единства, а лишь допускавший, что вещи, в принципе изолированные и независимые друг от друга, вступают во внешнюю связь в результате мировых событий и систематически слагаются, и уж тем более позитивизм, который хотел бы отказаться от всякой метафизики и всякой веры в принципе.
К этим трем унаследованным тенденциям добавилась четвертая, которая как раз и определяла отклонения от родительской точки зрения: решительно монистическая. Она призывала нас искать единство, скрытое за кажущимся разнообразием; она не терпела двойного события: естественного и сверхъестественного, считала естествознание единственным правителем в физическом мире, требовала общей, непреложной законности и в духовной сфере и видела непрерывное развитие внутренних сил повсюду, как в малом, так и в большом, как в окружении неживой природы, так и на высочайших вершинах духовной жизни человека с ее контекстами целей, стандартов ценности и идеалов, с его моральным поведением и его великими надличностными творениями, такими как язык, искусство, религия, наука, государство и социальное сообщество. Наконец, с монистическим взглядом была тесно связана реалистическая тенденция, побуждавшая нас понимать то, что существует само по себе, как максимально похожее на эмпирическую действительность, и прежде всего придать ей пространство и время, чтобы законы событий, установленные естественными науками, были действительны и для οντως ον.1
III.
Научную основу метафизики, развивавшейся под влиянием этих тенденций, составляли кантовские идеи: учение эпистемологического идеализма-феноменализма о феноменальном характере мира опыта и о невозможности когда-либо выйти за его пределы с помощью науки и установить взгляды на трансцендентное, которые были бы чем-то большим, чем просто субъективная вера.
Это последнее убеждение также выросло из моего собственного опыта: из опыта, что почти любая дискуссия по метафизическим вопросам, как правило, оказывается безрезультатной, когда ее участники находятся в явной оппозиции, что доводы, убедительные для одного человека, не производят никакого впечатления на другого, что это явление не происходит лишь время от времени то тут, то там, а равномерно проходит через тысячелетия, что, соответственно, история метафизики со времен Декарта и Спинозы, да что там, со времен Платона и стоиков, не показывает почти никакого прогресса. Для этого должна быть более глубокая причина, и, кажется, она может заключаться только в том, что причины и контрпричины в метафизической области черпают свою силу доказательства не из опыта или объективно и научно признанных условий того, что существует само по себе, а из глубин личности, что ее потребности и склонности, что сердце и разум определяют форму, которую мировоззрение принимает в индивиде, а не понимание и разум, которые можно сравнить только с рабочими, выполняющими здание, цель и план которого были определены другим, более высоким.
С позитивной стороны, это убеждение подкреплялось, в частности, тем, как я пришел к детерминизму: с внутренней необходимостью и совершенно ясным ее осознанием; с негативной стороны, оно получило свое более глубокое, строго научное обоснование именно через теорию познания Канта: через его ограничение строгого, объективного знания, претендующего на всеобщую достоверность, миром возможного опыта. За его пределами для науки остается пустое пространство, поскольку отсутствует всякий материал, на основании которого можно было бы с чистой совестью принимать решения или даже просто формулировать объективно обоснованные гипотезы, как это принято в отдельных науках. Поэтому вера здесь всеобъемлюща, но, в отличие от Канта, это не (если не теоретически, то хотя бы практически) доказуемая и потому в конечном счете универсально обоснованная вера, а совершенно индивидуальная вера, вытекающая из характера отдельной личности и потому, как субъективного происхождения, так и по крайней мере первоначально имеющая лишь субъективную обоснованность для этой самой личности и тех, кто устроен так же или подобно ей.
Но вера обычно стремится к большему. С точки зрения строгой науки, она может сказать что-то только о самой личности: о том, как она думает и желает Бога и мир. Но она также хотела бы получить информацию об объективной природе того и другого: о том, каковы они на самом деле. Степень, в которой эта потребность проявляется в отдельном «верующем», полностью зависит от его индивидуальности. Для меня реалистическая тенденция сильно проявилась в этом вопросе и придала моей вере догматическую окраску. Хотя я эпистемолог душой и телом, у меня очень твердая метафизическая позиция. Перед судейским креслом эпистемологии различные верования, конечно, совершенно равны: все они не имеют той славы, которую хотели бы иметь, все они не претендуют на научность, и ни одно из них не имеет ни малейшего преимущества перед другими. Возможно, ни одно из них не является истинным, в лучшем случае только одно.
Но, с другой стороны, здесь, как и везде, верно, что генезис и обоснованность взглядов две совершенно разные проблемы: субъективное происхождение убеждения не делает невозможным его объективную обоснованность, его трансцендентную истину. И вот, несмотря на все эпистемологические предостережения, мое сердце надеется, что оно сорвало джек-пот, даже больше: оно твердо убеждено, что его вера единственно верна, что она по крайней мере отражает реальность (несмотря на бесспорно сильный иррациональный элемент в ней и несмотря на невозможность разгадать все ее загадки с нашей ограниченной точки зрения) такой, какая она есть сама по себе, в общем и целом. И осознание того, что вера проистекает из моего характера с внутренней необходимостью, ничуть не умаляет этого убеждения. Напротив, именно потому, что это так, потому, что я сильно чувствую эту необходимость и думаю, что могу ясно видеть связи, моя вера становится все более твердой, я знаю все более уверенно, что никакая сила на земле никогда не сможет разрушить ее фундамент мне самому пришлось бы сначала стать кем-то другим. И эта уверенность проливает свет на проблему истины, и я твердо убежден, что Бог и мир, которые я не могу представить иначе, чем так, как их представляет моя вера, не будут иными в реальности.