Маша сердито дернула нелепый бантик на вороте новой блузки, которая так нравилась маме («Смотри, Маш, миленько же! Что значит не хочу? Нет, даже не спорь, берем!»), и зашагала по школьному двору навстречу неизбежному. Чуть не зарулила по привычке в сектор с корявой надписью «7 В», но вовремя заметила чуть ближе к крыльцу знакомые головы одноклассников. В глаза первым делом бросился плотный, коротко стриженный затылок прежде соломенного оттенка, но за лето выгоревший на солнце, почти белый. Это был Сева Холмогоров.
Когда Севе было девять лет, он с родителями переехал в город из села Лукьяновского. «Низкий дом с голубыми ставнями» и прочий есенинский колорит, как сказал бы Юрка. Оттуда, из дикой живописной глубинки, Холмогоров привез звучную фамилию, суровый и спокойный нрав и огромный запас певучих, непонятных и смешных слов. Правда, мальчишкам-третьеклассникам (или «угланам дуроломным», цитируя маленького Севку) смешными они казались ровно до первой драки. Закончилась она криком и ревом на весь этаж, одним выбитым молочным зубом, тремя красными от слез лицами задир, тридцатью каплями валерьянки для молоденькой испуганной учительницы начальных классов и тем, что Севу сурового и спокойного, с заплывшим от синяка глазом и взглядом победителя почти час костерила директриса в присутствии отца. Первое впечатление оказалось сильно с тех пор дразнить Холмогорова ни у кого не поворачивался язык. Ни у кого, наверное, кроме Юрки. Но это было по-дружески, беззлобно, как только он и умел.
В Севе чувствовалось это «лукьяновское». Казалось, что на мир он смотрит так же просто, как на широкие пшеничные поля под синим небом, и глаза у него были голубые-голубые, точно вода в озерце за селом. Он нередко хвастался, что еще до переезда умел пасти коров, помогал деду-пастуху.
Да сочиняешь ты все! посмеивался Юра. Ты ж маленький был, корова бы тебя одним копытом задавила!
Сам ты маленький! сердился Сева. Все я умею! А тебя, задохлю, она и счас задавит!
Но Маша в глубине души верила, что он не врет. Сева был большой, сильный, но какой-то мягкий и приятный, как высокий золотистый стог сена. Он, конечно, это все запросто мог.
Но сейчас, первого сентября, она замерла на секунду, будто запнувшись о разделительную меловую линию и о собственные сомнения. Сева за это лето почти не вырос его макушка была даже чуть ниже общего уровня восьмиклассников, но стал заметно шире в плечах, как-то солидней и основательней на вид, как крепкий бревенчатый сруб. Это было видно даже несмотря на мешковатую рубашку не по размеру на вырост или уже с отцовского плеча.
Почти весь август Севка провел в родном селе, и с Машей они не виделись. Только переписывались, когда в глуши, возле единственного продуктового, он находил место, где ловила Сеть. Но уже тогда, в их общем чате на четверых, в беззвучных строчках сообщений Холмогорова засквозило что-то новое. Он будто бы враз вспомнил весь тот деревенский говор, что так тщательно вытравливала из него школа сотнями стандартизированных сочинений, и речь его теперь полилась свободно, привольно, широкой и гладкой рекой. А в рассказах о лукьяновских буднях зазвучали незнакомые прежде интонации: хлесткие и точные, как народное слово, размашистые, объемные взрослые.
Кажется, ничего особенного, но Маше вдруг подумалось: а что, если все изменилось? Что, если такой, раздавшийся в плечах и с новыми словами в груди, он сейчас посмотрит на нее и отвернется? Что, если теперь это не прежний, знакомый, с пятого класса родной Севка? Не ее друг?
Но тут Сева, обернувшись, наткнулся в толпе на ее лицо и взглянул ясно, с теплым узнаванием. Поднял широкую ладонь и крикнул:
Здорово, Машк!
Зычный голос разнесся над головами, заглушая даже визги первоклашек, но Сева ничуть от этого не смутился. И Маша улыбнулась в ответ.
Ты чего там трёшься? Давай сюды!
И она пробралась, скользя меж чужих спин и рук, к нему и к своему классу.
Ну, как оно? добродушно оскалился белыми зубами Холмогоров.
Которое «оно»? подтрунивая, переспросила Маша.
То самое. Сева, конечно, сразу просек ее план и ни капельки не обиделся. Жизнь у тебя, спрашиваю, как?
А, это. Жизнь хорошо.
Она вяло помахала однокласснице Леночке, как всегда без меры восторженно-дружелюбной, излучавшей оптимизм чуть в сторонке, в центре девчоночьей группки.
А в Питере как? продолжал Сева.
Ой-ой. Нет, только вот этого не надо. Спасибо большое, очень интересно, давайте следующий вопрос.
Вместо ответа Маша кисло улыбнулась, сделала вид, что озирается по сторонам, и спросила:
Видел у же кого-нибудь из наших?
Не, никого пока. Юрец со вчера не пишет, а Лёха А, вон Холмогоров сожмурился, глядя против солнца. Только помяни. Глянь, кто идет.
Маша обернулась, всмотрелась в мелькание букетов, улыбок и форменных жилеток.
Юрка, что ли? уточнила она, стараясь не выдать, как дрогнуло что-то внутри. Где?
Та не-е. Вон, вишь? У кромочки вертится.
И она увидела: вдалеке, на краю школьного стадиона, где становились реже плотные кучки учеников, бродил Лёшка Шварц олимпиадник, юный гений, любимец завуча-математички Валерьевны и просто боевой товарищ по школьным будням. Он долго не решался нырнуть в гущу первосентябрьского карнавала, где нужно было пробивать себе дорогу локтями и коленками, но наконец собрался с духом и стал протискиваться вперед, вздыхая и поджимая губы каждый раз, когда его не замечали или не хотели пропускать. Правда, не заметить его было сложно: тощий, как учительская указка, он с начальной школы стоял на физкультуре одним из первых по росту, а за последний год и вовсе вымахал едва ли не на голову. Эта голова, вся, как в древесной стружке, в мелких темных кудрях, крутилась теперь над толпой, поднимая подбородок. Лёшка привставал на цыпочки и растерянно пытался разглядеть своих, щурясь и морща нос. Очки носить он категорически не любил.
Как думаешь, скоро он нас заметит? спросила Маша.
Злая ты сегодня, Машк. Чего над человеком издеваться?
И они замахали руками, закричали в два голоса:
Лёша! Привет!
Шпала! Т ута мы! Тьфу, слепой кутенок
Лёша заметил их, скомканно улыбнулся, начал грести через людские потоки вперед и, едва не запутавшись в чьих-то (или своих?) ногах, вывалился на свободный кусочек асфальта с надписью «8 В».
Ты чего долго? спросила Маша.
До начала линейки, до традиционного директорского «Дорогие друзья!» и «В этот светлый праздничный день», оставалась всего пара минут.
Папу провожали, ответил Лёшка.
Лёшкин папа едва ли не полжизни проводил в бесконечных командировках. В рассказах мальчика мелькали, сменяясь, названия десятков самых разных городов и даже стран, но неизменной оставалась одна фраза: «А вот когда папа приедет» И дальше начинались планы: от гордой демонстрации дневника с пятеркой по физике до выходных, заранее расписанных по минутам. Сначала кино (лишь бы тот фильм к его возвращению еще шел!), потом мороженое в рожках, потом геологический музей, потом Целое море идей и замыслов в два раза больше, чем можно успеть за жизнь, и в тысячу раз больше, чем получится осуществить, когда наступят эти долгожданные дни. Наступят и умчатся со скоростью света. Триста миллионов метров в секунду.
Он ведь совсем недавно вернулся. Маша легонько тронула друга за плечо. А теперь снова?
Угу. Приехал, поспрашивал про лагерь, похвалил. Сказал: «Учись лучше всех!» и отчалил.
Лёшка проговорил все это как-то сухо, смазанно, без обиды, но взгляд у него был тусклый и как будто запертый. Маша знала этот его взгляд. Как за дверцей, закрывались за ним ото всех Лёшкины переживания и прятался он сам глубоко в свои душевные недра. Туда, где лежала гора несбывшихся и незабытых планов.