Иван Мордвинкин
Самое лучшее
Алексей Васильевич ничего не успел. Теперь прожитое казалось ему чем-то, чего никогда не случалось, а только виделось ускользающими из памяти сновидениями. Иной раз яркими и сладкими снами, иной горькими, сумрачными кошмарами, но не явью, а далёким сумрачным прошлым.
Утро в отцовском доме вышло тревожным и беспокойным всюду сновала родня, бабы суетились на кухне, на печи шкварчало и шипело горько-праздничное, да его братья бубнили в сенях, спорили не по-доброму.
Алексей Васильевич приоткрыл входную дверь, выглянул в сени, ледяной ветер ударил в лицо и взъерошил на его голове редкие волосы, которые он зачёсывал набок, чтобы хоть как-то прикрыть раздавшийся аж до самой макушки лоб. Колька с Петькой примолкли, съёжились от ветра, вжимая головы в воротники курток, глянули на старшего молча, но гневные их глаза горели.
Отставить ругань! рыкнул Алексей на мужиков, прикрыл за собой, и, обходя невесток и их юрких детишек, пробрался в отцову комнату, скрипнул дверью, вошёл в полумрак, пропахший лекарствами и восковыми свечами.
Отец лежал на своей любимой тахте. А ведь на ней все они родились и выросли, и Алексей, и двое его братьев. Когда это было? Все в тех же снах-воспоминаниях, теперь растворившихся в прожитом.
В свете лампады отцово лицо казалось изможденным и даже страшным, и уж никак не похожим на лицо их бати-весельчака. Теперь оно было так бледно, что в полумраке почти воедино сливалось с напрочь седыми волосами и белой наволочкой, отчего казалось, будто он постепенно растворяется в окружающем.
А-а Именинник, дрожащим, сиплым и чужим голосом выдавил из себя старик. Эх-ма! Садись вот
Он похлопал истонченной рукой по краю тахты, Алексей сел тихо, взял его за руку и улыбнулся наружно, внутри же оставаясь встревоженным, а от того, по привычке, сам себя холодящим для прочности духа.
Большой ты уже, пошутил отец. Его красивые когда-то, но впалые теперь, будто провалившиеся в голову, глаза заблестели. Соскучился, стало быть. Теперь тебе уже шестьдесят, взрослый. Ты сам приехал, или с сыном?
С сыном, улыбнулся, как мог Алексей и ободрительно похлопал отца ладонью по руке. И с внуком, твоим правнуком!
С Серёнькой? Где же он, ну ка подавай его сюды! обрадовался старик и, чтобы придать себе вид бойкий, засуетился в кровати, будто собираясь сесть. Но не сел.
В ответ на его движение по стеклу окошка, у которого стояла тахта, затрепыхал крылышками запоздалый октябрьский мотылёк такой же белый, как и лежащий рядом с окном старик.
Отец проследил за Алексеевым взглядом.
Надо же удивился он и с улыбкой покачал головой: Жизнь! Эх-ма!
Да Только поздняя.
Пока жив ничего не поздно, отец смотрел теперь теплее, отчего глаза его стали почти такими же живыми и ясными, какими их помнил Алексей. Давай Серёньку сюды.
Да нету его бабы снарядили по магазинам, он же на своей машине.
Как на своей машине? Эх-ма Он же дед свесил руку с тахты, чтобы отмерить от пола и показать, как мал его правнук Серёнька. Сколько же ему теперя?
Двадцать, дед, улыбнулся Алексей, не сдержав теплоты и гордости за сына, отчего вздохнул и уставился в пол, где пред его взором замельтешили картинки воспоминаний.
О-о ответил дед и умолк. Потом, спохватившись, заёрзался, закряхтел, дрожащей рукой неловко потянулся к тумбочке. Вот, смотри, что нашлось в старых бумагах.
Он протянул сыну пухлый конверт, набитый истрепанными, надорванными по уголкам фотографиями.