В известном смысле мол был границей между живым и мертвым, и, идя по нему, можно было размышлять о бренности людей, о приходящих и уходящих, накатывающихся, словно волны, наших жизнях Но никто не думал. Все знали: станешь пережившим и тогда поймешь. Пережившие всегда говорили: «Уходить не страшно Меня ждет море, а я уже жду его» вот что они говорили. Они уставали от жизни и закрывали глаза отмирали, как говорили у нас. А у вас говорят так? Кто знал, что я устану раньше гораздо раньше, чем стану пожившим, не говоря уже пережившим А отмереть, не достигнув последней стадии, как вы, наверное, знаете, невозможно. Что оставалось? Только веселиться.
I. Город
Вообще, пройти по молу между морями можно хоть до самого конца, вот только смысл? Вряд ли это путешествие открыло бы и без того нелюбознательным нашим людям что-то новое и удивительное. Все знали, что рано ли, поздно ли ты упрешься в высокий, в три человеческих роста, забор, за которым возвышается гигантская глыба каменного маяка. А дальше можно стучать в проржавевшую дверь, кидать в нее камни, хоть биться лбом никто тебе не откроет. Смотритель для того, чтобы смотреть, а не вести беседы с посторонними. Да, в маяке живет cмотритель. Разве я еще не говорил?
Что можно рассказать о человеке, которого никто и никогда не видел только тень, силуэт в его высоком окне, словно парящем над морем и городом? Но, справедливости ради, мало кому была интересна эта загадка. Город жил своей собственной жизнью, утопая в зелени дворов, трудах, коротких небосмотрах. Какое ему дело до смотрителя, живущего своей? А у нашей веселой компашки было полно более интересных занятий, чем караулить человека, выбравшего себе одинокую, тихую жизнь. Быть может, он и выходил, в каком-нибудь сером плаще, с седой бородой до земли почему-то мне всегда казалось, что это должен быть человек переживший, медленно шел по мокрому молу, бурча себе что-то под нос, поднимался по лестнице, ступал на Широкоморку, щурился Где-то же он должен добывать себе еду? Вряд ли там, за забором, у подножия маяка росли огурцы и капуста, да и вообще наши городские дела совсем не вязались в наших головах с его отшельническим образом А это значит, что смотритель выходил в город. Шел по тем же, что и мы, улицам, проходил мимо наших калиток, ездил в наших троллейбусах, держась за те же поручни, сходя на тех же остановках. Да, о смотрителе нечего и говорить Так думал я внизу. Не сомневался.
Иногда я пытался представить, глядя на далекую вышку маяка (ее верхушка была видна отовсюду, почти из любой точки города, из любого двора), что он видит, куда смотрит, за чем наблюдает? На первый взгляд, все просто: ведь маяк стоит на самом краю мола, значит, в море? Значит. Но не в море. В городе были причалы: навесные лестницы с левого обрыва вели к морю, и все, кто хотел, могли взять лодочку и прокатиться по воде. Доплывали и до мола, сбавляли ход, осторожно шли к маяку. И возле него самого уже зажмуривались, словно бы никто до них не бывал здесь, не пытался обойти маяк. Но, открыв глаза, они видели привычную картину: забор, окружавший маяк, удлинялся, вытягивался, и за одним маяком появлялся, словно выскочив из-под земли (или из воды, все же море!), новый, точно такой же маяк. Никто не успевал опомниться, как обнаруживал вдруг, что это не справа, а уже слева мол вместе с маяком, забором и валунами, и не позади, а впереди по курсу огромный наш город, белые каменные ступени к Широкоморскому шоссе. Никто не успевал понять, уловить миг, когда же она была пройдена линия возврата.
Все объяснялось просто: уловить этот миг невозможно. Все знали про линию вокруг города это была граница, возвращавшая нас каждый раз домой, словно блудных сыновей, сбившихся с правильного пути. Люди жили вдали от линии с трех сторон она проходила по морю, и только с одной на севере по суше. До северной границы не ходили пешком далеко, да и незачем. Возле нее не строились, да в нашем городе не строились вообще: все жили сообща со своими недалекими, в своих зеленых дворах. Возле северной границы и стояла та самая Башня.
Ходили слухи, что смотритель в ней бывал. И единственный из всех живущих вновь возвращался в город. Чтобы спрятаться в своей крепости. Отмирал ли смотритель? что за вопрос, в конце концов, ведь все люди отмирают и кто сменял его? Откуда этот «кто-то» появлялся? Такие вопросы были слишком сложны в нашем простом и, в общем-то, добром городе и редко кого занимали. До поры меня интересовало лишь одно: что он видит там, на линии разрыва, бесконечно всматриваясь вдаль? Такой же маяк напротив, только пустой? Или море, как все мы, бескрайнее море за маяком, которое не переплыть, не изведать? Я долго смотрел вдаль, пытался представить. И не представлял.
Среди тех, кому вообще было дело до смотрителя, ходили слухи, что он видит то, что за линией. Те, кто такое говорил и в это верил, были все как один похожи друг на друга: нервные, худые, они ходили в старых одеждах и обгрызали ногти, постоянно озирались по сторонам, избегали транспорта, да и вообще не появлялись лишний раз на улицах. В хозяйстве от таких, как правило, тоже толку было немного. Эти люди твердили, что за линией возврата есть некий другой мир, в который нас не пускают и в который нам не особо-то надо «Но сам факт», говорили они, повышая на этих словах голос. Говорили о том, что секретные тоннели под землей ведут в другие города, что мир не оканчивается Севастополем Мне было жаль этих людей. Им стоило бы следить за собою, тогда, возможно, и мысли пришли бы в порядок. Один из таких жил по соседству с нами, через два дома. «Смотритель видит, что там дальше», бормотал он. «Конспиронавт хренов», отмахивались мои недалекие.
Однажды он исчез, и я спросил недалеких, что с ним. Ответ папы меня удивил.
Его пригласили в Башню.
Но туда же зовут только лучших! помню, воскликнул я. Самых достойных.
Что ж, пожал плечами папа. Значит, и среди конспиронавтов такие есть.
Признаться, моим недалеким не было дела до Башни как и всему городу в целом. Никто не стремился быть приглашенным и не завидовал им. Башня была данностью, о которой каждый узнавал, приходя в этот мир, и которую уносил с собой, падая с обрыва в море мертвых. Башня существовала в абсолютном, непоколебимом измерении, в отличие от всех нас, горожан, появлявшихся и исчезавших. Такой же данностью был и маяк смотрителя. Мне казалось, что это просто красиво: в городе есть маяк, а в маяке смотритель. Ведь город начинался здесь. Как световой пучок из одной точки, вырывался он в реальность, утверждал себя, раскидывался во все стороны.
А вдруг это Точка сборки? сказал я однажды друзьям. Весь город собирается здесь, весь наш мир стремится к ней, вливается в нее.
Мы сидели на молу и кидали камешки в воду, соревнуясь в скорости. Справа от меня полулежала, маня своим прекрасным телом, красавица Евпатория, и ветер трепал ее золотистые волосы. Крепыш Инкерман стоял за моей спиной и замахивался.
Конечно, стоя ты меня уделаешь, заметил я. А ты попробуй сидя.
Помню, как он увлекся тогда даже не стал кидать камень, присел рядом, взволнованно заговорил:
Я, кажется, понял тебя. Это как выключить лампу в погребе, да? Ведь свет он не принадлежит себе, его хозяйка лампа. Она как бы выпускает его погулять. Ну, как тебя в детстве мама.
Мама была главной из всех недалеких, сколько бы их ни было; ближе к ней стоял папа, а уже вокруг них у кого были все остальные. Со словом мамы не спорили, а если и пытались, это было бесполезно: не пустила значит, не пустила. Разговор с мамой очень короткий, даже у папы. Так уж у нас было принято.
Мальчики, вы такие глупости говорите, развернулась к нам Евпатория. Но такие красивые глупости