* * *
15/10/10
Личные ритуалы
Еще одна короткая стычка с буддистом вчера и сегодня. (Сюзанна Стайн написала: «Думаю, нам стоит его понизить до строчной буквы», и я принимаю ее предложение.) Наши отношения всё еще напоминают мертвое существо. Вспоминаю, как умирала моя мать: сразу после смерти ее шея начала чуть подрагивать, как будто под кожей сновали животные. Так же и с буддистом: подрагивания мускулов мертвого существа напоследок. Я устала писать о нем. Когда «Новый нарратив»[3] только набирал обороты и мы все хотели оказаться в текстах друг друга, я ныла Кевину: почему ты не пишешь обо мне? А Кевин говорил, что не пишет обо мне, потому что писательство это экзорцизм, а он не хочет меня изгонять. Писать о буддисте было похоже на экзорцизм, но то время прошло больше в моем блоге не будет никакой мыльной оперы, пора возвращаться к случайным проблескам опыта и наблюдения.
Всё произошедшее помогло мне осознать границы мышления и анализа, на которые натыкаешься, пытаясь оправиться от эмоциональных/душевных проблем. В какой-то момент я поняла, что рациональность не спасает. Я снова и снова думала обо всех его поступках, своих поступках, напоминала себе о его отрицательных качествах, подавляла воспоминания о заботе и удовольствии, которые я потеряла, но всё без толку. Поэтому я обратилась к ритуальному и иррациональному и это мне очень помогло, это глубочайший опыт, которым, впрочем, я не могу поделиться, потому что в тайне есть какая-то сила, сгусток энергии. Расскажи я о своих обрядах, их магия бы рассеялась. Айлин Майлз рассказывала, как однажды перед публичными чтениями всех деталей, увы, не помню она прочитала отрывок, предназначенный для сцены, кому-то еще, так что когда пришло время выступать, нужный настрой исчез и получилось пресно. Когда я в процессе работы над текстом, мне не нравится рассказывать о нем: мне нужны моногамные отношения с текстом, нужно быть влюбленной в него и находиться с ним в одном пузыре. А когда я заканчиваю работу, я отправляю текст нескольким друзьям по имейлу это письмо и есть настоящая публикация, публикация из сердца, позволяющая этим немногим попасть внутрь пузыря, пока текст свеж, а мое отношение к нему чисто и уязвимо. Затем следуют другие публикации, но ни одна не имеет того же значения, что этот первый обмен. С каждым следующим изданием от оригинала остается всё меньше: возможно, он окажется в периодике, затем в каком-нибудь моем сборнике, а некоторые тексты попадут в антологию, полностью лишившись своего первоначального контекста.
Похожий трепет я испытываю, когда читаю новые тексты вслух перед сообществом местных писателей, и иногда предстоящие чтения становятся для меня своего рода дедлайном я переняла эту привычку у Сидара Сайго. В прошлом марте я должна была участвовать в совместных чтениях с Крисом Мартином у Джейсона Морриса, но ужасно простудилась, а еще так вышло, что я купила кровать и диван. В четверг вечером старые кровать и диван оказались на улице в ожидании мусорщиков, а новую мебель должны были привезти лишь в субботу, так что на пару ночей матрас заменил нам с Кевином и диван, и кровать. Это было забавно: мы словно вернулись в студенческие времена, когда друзья, приходившие в гости, заваливались на кровать и слушали музыку. Мне становилось всё хуже, я чихала, выглядела ужасно, меня знобило, но я устроилась полулежа на этом матрасе и лихорадочно писала, готовясь к чтениям. Я закончила в пятницу к ужину, Кевин просмотрел текст и предложил несколько правок, и я быстро его отредактировала. Тем вечером в гостиной Джейсона в полуобморочном состоянии я облокотилась на стойку и, сморкаясь, прочитала текст перед аудиторией из примерно двадцати человек. Это было восхитительно, текст казался мне таким живым, что чуть ли не светился на странице. Я подавала текст с необычайной нежностью и волнением. Между мной и слушателями была такая связь, которую я обычно не чувствую во время чтений, как будто все они были моими близкими, моими людьми даже те, кого я видела впервые. Что бы я ни делала с этим текстом в будущем ничто не сравнится с его сопливой инициацией.
15/10/10
Поток гардений
Сижу с компьютером в кровати в новых черных бархатистых джинсах скинни, в которых я выгляжу вовсе не скинни, в них нет карманов, но когда я в этих джинсах стою, я всё время пытаюсь засунуть руки в карманы, как будто привычка к тому, что карманы есть, важнее их фактического отсутствия, это напоминает мне мою сегодняшнюю унизительную тоску по буддисту, и хотя буддиста для меня больше не существует, я убеждаю себя, что лучше так, чем вытеснять или отрицать свои чувства, но звучит не очень убедительно, вряд ли он тоскует обо мне, похоже, в расставаниях он знаток, словно для него это что-то естественное или он просто часто расстается, наверное, тоска это не так плохо, это делает меня добрее к людям, добрее к нему, но на это я не решаюсь, еще на мне трикотажный топ небесно-голубого оттенка, единственная небесно-голубая вещь в моем гардеробе, поскольку это не мой цвет, но выглядит терпимо, потому что оттенок достаточно яркий, чтобы не казаться пастельным, такое надела бы моя мать, этот оттенок ассоциируется у меня именно с ней поэтому примеряя топ утром, я словно примеряла ее саму. Через две недели будет третья годовщина ее смерти, и воспоминания о ней тоже пробуждают во мне тоску не такую, какую я испытываю по буддисту, эта тоска глубже и менее сложная: просто тупое желание крепко зажмуриться, а открыв глаза, снова увидеть, что она жива, что я могу взять трубку и услышать, как она говорит, что любит меня. Возможность взять трубку и услышать, что кто-то тебя любит, это счастье, его не стоит принимать как должное, но по-другому не выходит.
Я накрасилась темно-сливовыми тенями и чувствую себя Симоной Синьоре, недавно смотрела с ней два фильма, «Путь в высшее общество» и «Корабль дураков» раньше я видела только куски из «Корабля дураков», и это самое невероятное переигрывание на моей памяти, но Синьоре там просто потрясающая, я обожала ее в детстве и до сих пор обожаю за ее плотскую чувственность; это женщина, которая глубоко любит и глубоко страдает, такая открытая и уязвимая, но при этом земная, не пресыщенная жизнью, готовая выжать из мира еще хоть каплю удовольствия.
Я бы хотела, как Бхану Капил, увидеть, как из моего тела струятся цвета, но у меня не получается, я бы хотела, чтобы мои предложения закручивались в удивительные экстатические спирали, как у нее, но у меня так не выходит. Когда мне делали даосский массаж внутренних органов, я испытала два больших энергетических выброса, когда выходишь из транса с резким вдохом и жадно хватаешь ртом воздух, и после первого же вдоха я отчетливо ощутила запах гардений, хотя в комнате цветов не было. Потом, раз уж я оказалась в центре, я купила гардению в цветочном киоске напротив Macys, я покупаю там гардении с конца семидесятых, с тех пор, как переехала в Сан-Франциско, и, конечно, гардении напоминают мне о Билли Холидей, что в свою очередь напомнило мне о начале восьмидесятых, когда экспериментальные поэтессы-феминистки увлекались Билли Холидей и Фридой Кало. Сильные эмоции и страдания были для экспериментальных феминисток неприемлемы: если мы обращались к такому накалу в поэзии, его нужно было зашифровать, пропустить через голову, нам полагалось писать умно и фрагментированно, а Холидей и Кало были отдушиной, возможностью насладиться прямотой и чистой эмоцией. Думаю, во многом это было приемлемо еще и потому, что они не были белыми и не были писательницами; скажем, признаться в симпатии к Сильвии Плат было зазорно, она отвечала за плохие эмоции, плохое страдание, а вот если включить альбом Билли Холидей, ты считалась модной экспериментальной феминисткой; Холидей и Кало были жертвами, а Плат Плат была сама виновата. И всё же мне нравилась Плат, и я тоже обращалась к чистым эмоциям в своей поэзии, я была до неприличия прямолинейной и нефрагментированной, и да, мои тексты считали тупыми, я подводила глаза слишком густо, говорила слишком громко и не упускала возможности поебаться. Я была плохой экспериментальной феминисткой.