Сбежал в итоге он. А я осталась сидеть на стуле. Ощупывая рот и не вытирая слюны. Думая о незнакомке внутри себя такой бесстыдной, такой непохожей на мое представление о себе.
Я целовалась. С незнакомцем. На улицу я вышла ошарашенная. Солнце в зените ослепило меня, выбило почву из-под ног. Кто-то закричал:
Синьора, синьора! Вон та девочка, это не она?
Где?
Вон там, у библиотеки!
Я сфокусировалась на происходящем. Какой-то мужчина показывал на меня. Из глубины улицы бежали мама и Никколо. Я не смотрела на брата, только на нее. Она надвигалась, вырастала, точно фура. Ближе, ближе. Пощечина. Всего одна. Сплющила мне лицо.
Никогда больше не смей! Никогда! орала она.
И больше ни слова. Мы вернулись к машине в абсолютном молчании. Дома я даже не стала обедать. Все разошлись по своим комнатам, заперлись от остальных. Такого у нас еще не было.
Лишь ближе к вечеру ко мне постучался Никколо. Пришел рассказать, сколько меня не было: почти три часа. Они уже не знали, где искать, кого спрашивать.
Мама совсем с ума сошла, останавливала на улице всех подряд, кричала: «Элиза!» Так громко, что люди из окон высовывались. Потом мы вернулись обратно к игровым автоматам.
Папе сообщили?
Нет. Мама хотела в полицию звонить, а потом ей пришло в голову, что ты можешь прятаться в библиотеке. И пришлось идти в туристический офис узнавать, где она, потому что табачник говорил одно, мороженщик другое Полный хаос.
От мысли, что мама знает меня как облупленную, у меня на глаза навернулись слезы. Я принадлежу ей, моя любовь к ней неизлечима. И все же.
Невинность я уже потеряла.
* * *
За ужином я все время думала только о Лоренцо. Отец, вернувшийся с последнего в этом семестре экзамена, расписывал нам белые пляжи и природные оазисы региона. Даже обещал маме свозить ее в столицу и показать университет, где он работает. А она то накручивала волосы на палец, то откидывала их назад, поглаживала столовые приборы, покусывала нижнюю губу: вылитая я с Лоренцо тем утром. Никколо, чтобы не видеть и не слышать всего этого, ел, уткнувшись в тарелку и закупорив уши наушниками плеера.
После ужина, запустив посудомойку и отдраив плиту, отец предложил маме прогуляться, и она тут же согласилась.
А вы? прибавили они после паузы. Хотите тоже пройтись? Тут рядом, за мороженым?
Было очевидно, что они хотят пойти вдвоем, а мороженое лишь предлог. Брат сидел весь багровый. Никто из нас не отозвался.
Но мы подслушивали, как они, переодеваясь в спальне, перекидываются шутками. А потом еле кивнули головой, когда пришли в кухню попрощаться с нами, все расфуфыренные. Мама в том же платье, что и утром, но на каблуках и с накрашенными губами. Отец это надо было видеть: он явно постарался, но его фантазии хватило лишь на бермуды с безрукавкой. Они так мало подходили друг другу, но были такие счастливые.
До скорого! объявили они. Он обнимал ее за плечи. Она смеялась.
Едва за ними закрылась дверь, как Никколо бросился с кулаками на стул и разломал его. Потом посмотрел на меня и сказал:
Эли, я в этом говнодоме и пяти минут не останусь! Ненавижу его, ненавижу их, в жопу все! Пошли на станцию, посмотрим поезда.
Он был прав, но я не двинулась с места. Здесь все было отвратительно, однако с нашего приезда не прошло и суток, а со мной уже случилась такая необыкновенная, сказочная вещь Знаю, звучит, пожалуй, странно, что все перевернулось в один день. Но в четырнадцать лет живется именно так. Ты не чувствуешь времени, настолько оно стремительно. События вспыхивают одно за другим, точно петарды. Требуется лишь секунда, чтобы все переиграть.
Я больше не хотела уезжать.
6
Час эпической поэзии
Беатриче вошла в класс последней, со звонком в 8:20, ослепив нас своими умопомрачительными волосами красными гофре.
Она деловито направилась к моей соседке по парте, которую я уже и по имени не помню, бедной, застенчивой, с длинным носом и дефектом речи. И сказала ей пересесть, потому что теперь с Биеллой будет сидеть она.
Для меня наступил момент торжества. Потому что все всё видели, недоверчиво обернувшись в нашу сторону. И потому что это было начало нашего официального появления на публике в качестве лучших подруг. Потом я часто буду ее критиковать, не соглашаться со многими ее решениями, останусь в оппозиции, но одну вещь я за ней признаю: мужества ей всегда было не занимать.
Беатриче сняла рюкзак, пальто. Усевшись, метнула по сторонам независимый, вызывающий взгляд мол, что, не ожидали?
Нас с ней можно было бы назвать «Барби-волосы-до-пят и иммигрантка».
Не в силах устоять, я потрогала ее волосы мягкие, блестящие, прямо как у той Барби, что была у меня в начальной школе. Вспоминая вчерашнюю разруху на ее голове, я спросила:
Как твой парикмахер это сделал? Просто магия какая-то!
Не магия, а парик, отозвалась она. Энцо пришлось их отрезать прилично. И потом, мне теперь нужно все время держать на голове средство по уходу, восстанавливающее, с маслом. Две недели как минимум. Я сейчас совершенно непрезентабельна так сказала мама, и даже заплакала. Беа засмеялась.
Класс продолжал исподтишка разглядывать ее: кто с досадой, кто с восхищением. На веки она наложила тени с глиттером, словно на дискотеку собралась. Тогда за ней еще не гонялись фотографы, но она все равно каждый день сражала наповал всех в школе просто для удовольствия. Сколько я помню, ни разу не видела на ней обувь как у остальных или куртку по моде того времени. Если ей, к примеру, взбрело в голову выглядеть как Барби выпуска 1993 года, то она с позволения матери это делала.
Чувствуешь их? Все эти взгляды? Приблизив губы к моему уху, она повела рукой вокруг: Тебе от них не щекотно?
Нет. Щекотно мне было от ее дыхания на мочке уха. От прикосновения ее колена. Оттого, что она так открыто перешла на мою сторону.
Я хотела такой же морковный цвет, как у тебя. Я просила. Но мама с Энцо были категорически против, и пришлось согласиться на вишневый.
Зашла преподавательница, синьора Марки, и мы затихли. Она села за кафедру, отметила все новшества смену моей соседки по парте и прическу Беа но сказала только:
Страница двести двадцать, «Одиссея», песнь шестая.
Она была сурова и не допускала никакой фамильярности: «Я вам не подруга, а преподавательница итальянского, латыни и греческого». Ей было тридцать, а выглядела она на пятьдесят.
Мы с Беатриче прилежно отыскали страницу. Синьора Марки начала читать, мы внимательно слушали.
Здесь мы живем, ото всех в стороне, у последних пределов / шумного моря, и редко нас кто из людей посещает[11].
Я подчеркивала остро заточенным карандашом, и лишь то, что произвело на меня впечатление. Беатриче же, взяв маркер, вела его не отрывая, точно валик с краской: заглавия, тексты, толкования она выделяла все подряд; не представляю себе, как потом разобрать, где важное, а где неважное. Но мне было до смерти приятно чувствовать ее рядом с собой, поглядывать на ее пенал, ощущать в воздухе персиковый аромат ее крема.
Здесь же стоит перед нами скиталец какой-то несчастный. / Нужно его приютить: от Зевса приходит к нам каждый / странник и нищий.
Синьора Марки остановилась, подождала, пока все поднимут головы, чтобы посмотреть нам в лицо.
Нет для жителя Древней Греции обязанности более важной, более священной, чем гостеприимство. Это долг не моральный, не гражданский, но религиозный. Навсикая встречает нагого и грязного Одиссея, от вида которого разбегаются все служанки, но она, невзирая на его облик, принимает Одиссея как дар Зевса.
По классу пошли смешки: «Биелла дар Зевса! Грязная девчонка, стопудово!» Я уже знала, чем кончится это сравнение; я возненавидела Марки за то, что она выбрала этот отрывок. «Голая, голая!» слышалось за спиной. «А Мадзини как там она произносит? Ах, Маццыни!» Это было не ново, но мне стало стыдно. Не за них за себя. Я отвернулась от книги и посмотрела в окно.