По хронометру бегство его длилось двадцать секунд. Он миновал одну клиентку с ее служительницей; еще одну, без сопровождения, которая его не заметила; и уборщицу, катившую тележку, полную мохнатых палок. В воображаемом времени путь его близился к бесконечности, и за время этого пути он встречал другие фигуры менее ощутимые и гораздо более настоящие: своего отца, торжествующего от того, что оправдались его худшие страхи, свою мать, белую как мел на смертном одре, к которому ее привел его позор, блатаря-сквернослова в его бригаде кандальников-каторжан. Он пережил окончательные откровения о судьбе человеческой и природе реального. Истину он признал и как абсолютную, и как неизъяснимую, само время как необратимое и незначительное. Он подошел к грани мистического постижения каритас.
Топот хлюпающих ног его собственных напомнил Оливеру, в каких он обстоятельствах. После чего он потешился умной мыслью, что у всех женских комнат рядом должны быть комнаты мужские. Двери между ними запираются только с женской стороны? Почему бы и нет? Женщины женщины никогда не пристают к мужчинам, ха ха, только мужчины к женщинам. Быть вместе возможно лишь с согласия девушек? Бани большое любовное гнездышко? Он толкнул следующую дверь: открыто, в комнате никого. Откинул щеколду на двери развлечений: открыто, в комнате никого. Открыл дверь в дальний коридор и там никого, все гоняются за маньяком на другой стороне! Счастливчик Оливер! Он проскакал до комнаты 18, где, запершись, присел на корточки перевести дух.
Лучше б ему пошевеливаться. Сначала вымыться. Он подошел к раковине: из зеркала на него уставилась обляпанная грязью физиономия, которая могла принадлежать и Элу Джолсону[7], и кому угодно. Он остался анонимен. Его рот, все еще ловивший воздух, раздвигался в ухмылке кьяроскурного блистания, когда из-под его поднятых рук через всю его грудь поползли покручивать ему соски две ладошки с острыми пальчиками. Он захихикал. Она вынудила его отъебать ее в ванне.
За обедом он у нее спросил:
Почему не вчера вечером?
Где? На переднем крыльце? На заднем сиденье? В гостинице на час? Нам по-прежнему, добавила она, нужно какое-то место. Мне кажется, я знаю где. У тебя кожа не одурела?
Они поехали в деревню, которая называлась Озеро Джордж. Поначалу миссис Куилти отнеслась враждебно[8]. Давным-давно она работала у матери Оливера и сказала ему:
Вы же не мистер Рэчетт[9], вы Оливер Прюэлл. Мастер Оливер, разве можно просить о таком!
Оливер приготовился бежать.
Элизабет сказала:
Тем больше причин нам помочь, миссис Куилти. Я никогда не беседовала о вас с миссис Прюэлл, но уверена, у нее не найдется ничего, кроме похвал, а Фредерик Стоктон рекомендовал вас в самых пылких выражениях
Трудные нынче у нас времена, вот что я скажу, перебила ее миссис Куилти. Тяжело деньги даются, раз уж правительство все их себе налогами забирает, даже чтоб дом поддерживать в порядке, надо людям начинать городские ставки платить, а в конечном счете никакого уважения не осталось, молодежь уже совсем не уважает, вообще никакого уважения к людям моего возраста, раньше-то, бывало, молодые люди шляпы приподымали, а нынче повезет, если хотя б кивнут. Пауз миссис Куилти почти не делала. Восемнадцать пятьдесят в неделю, плата вперед, будьте любезны.
Элизабет заставила Оливера испробовать комнату немедля. Колебания его остались в прошлом.
Он у нее спросил:
Кто такой Фредерик Стоктон?
Его твой отец должен знать. У него была договоренность с миссис Куилти. Еще он знакомил ее с другими господами. Отсюда и праведное негодование. Она вполне себе артисткой была, похоже. Так и расплатилась за дом. Тебе не следует спускать ей с рук.
Если она когда-нибудь сообщит моей матери
Ей твоя мать до лампочки. Она знает только, что тебе нет.
Так что ж она тогда беспокоилась?
Показать, кто тут главный. Ты слишком уязвим, дорогуша. Послушай: хочешь будь удобен другим, а хочешь пусть другие будут удобны тебе.
Ладно. Оливер задумался. Даже моя мать?
Элизабет улыбнулась.
Понимаю, о чем ты Она до сих пор следит, когда ты приходишь и уходишь?
Нет. Но много обо мне думает.
Немудрено. Она же мать.
Я уже больше не знаю, что именно она обо мне думает. Я бы предпочел возвращаться домой к тебе.
Ты бы хотел меня своей матерью?
Еще как хотел бы.
Дудки, детка. Она вонзила три ногтя ему в промежность. Любить тебя по-матерински? Даже миссис Куилти ума хватает.
Оливер покраснел.
Любить? Элизабет звучно чмокнула его. Взяла в плен локтями и коленями.
Эй! возмутился он. Мне, что ли, полагается тебя любить?
А что, думаешь, здесь происходит?
Ничего я не думаю. Не знаю. Я потрясно провожу время. Вот это я люблю
Элизабет позволила ему самому переползти к следующему вопросу, который он задал чуть ли не пискляво:
Ты меня любишь?
Нелепо вздев брови, Элизабет ответила:
«Ненаю. Потрясно провожу время» Балбес. Она облизнула ему губы.
К Элизабет Оливер питал восторженное любопытство, точнее к тому, что́ она сделает дальше, и не только в постели.
В колледже он «писал»; теперь он сочинял ей стихи. Они украдкой втискивались между эротическим и непристойным. Она медленно прочитывала каждое ему вслух, отчего он ежился, просила еще.
В конце третьей недели июля Оливер получил письмо от Луизы, подруги, которая и познакомила их в самом начале. Та цитировала Элизабет, писавшую о нем: «Мой Оливер! Такой элегантный, такой сметливый, и что с того? Для этого существуют доверительные фонды. Есть в нем что-то еще, способное искупить алчность его предков и омерзительную дороговизну его образования: талант уносить ноги. Он только что сочинил сонет о моей филейной части, и тот до того хорош, что я клянусь (а) его опубликовать и (б) каждый день езжу на лошади, чтобы сонет по-прежнему соответствовал действительности» Читая это, Оливер твердил себе нечто вроде: она думает, следовательно, я существую.
Замечания Элизабет также ввергли его в смятенье. Неужто нет в нем иной ценности, кроме как будущего писателя? Придется ль ему смотать удочки? Оливеру нравились его удобства. И, что еще непосредственнее, его тошнило от мысли: окажись его стихи опубликованы, их могут прочесть его мать и отец, страх нелепый и при этом настоящий.
Как-то днем в середине августа Элизабет предложила поехать порыбачить в озере Люзёрн.
Терпеть не могу рыбалку.
Хотя бы выяснишь, как оно бы могло быть. У Оливера зародилось подозренье, что она имела в виду: его отец вываживает мушкой форель в зловещей листве.
Что мы ловим? спросил он, отталкивая ялик от берега.
Кто ж знает. Умеренноротого окуня?
Гребли по очереди. Дважды вытаскивал Оливер круглоглазых, грубочешуйных окуньков, некоторое время плескавшихся в металлическом ведре. Посреди озера Элизабет сложила весла.
День стоял серый и безмятежный. Они лежали на дне лодки. Оливер устроился головой на обитой мягким банке в корме, Элизабет примостилась у него под боком, щека в изгибе его плеча, одна рука у него под расстегнутой рубашкой. О медленно вращавшуюся лодку с переменной резвостью шлепала вода.
Он наблюдал за медленными кругами лодки, за тем, как перед мягким шлепком в борт собираются маленькие волны. По-над озером от заросших тростником берегов тянуло мульчей. Вода и сопки подрагивали в рассеянном сером свете. Жизнь как будто завершилась, а ему снилось воспоминанье. Он не мог сказать, каково ему. Чувства его превратились в повторения волн и серости, которая почти не менялась под ярким низким небом.
Лодку он пустил в дрейф. Некуда ему было плыть. Он не размышлял разве что внутри самой грезы. Все, что когда-либо произошло, лишь мнилось мнилось, будто пригрезилось, несущественное, без сути. Лодка сонно покачивалась, поворачиваясь туда и сюда, предоставляя ему чувства, мысли, их предметы. На единственный миг, быстро миновавший, он попробовал сказать о том, что с ним происходит (может, Гегель, может, Гейне; они тоже несущественны). Не за что было хвататься. Его целиком окружал сон его существа. Его окружало ничто. Ему не требовалось ничего вне себя, за пределами этого сна.