История в исполнении Андерсена верёвочный мост в тумане. Как бы мы ни терзали зрение, хмарь не рассеется, но в ней клубятся фигуры, моря и башни. Мы населяем туман тем, что готовы увидеть мы видим себя, а не то, что было.
То, что мы видим и есть ядро времени. Неоднородное. Архитектоническое. У каждого своё.
У нас подопечных интерната нет прошлого, потому что прошлых несметно, как лун по колодцам. Нет будущего, потому что его ещё не придумали. Наше настоящее непрерывно, поэтому директору мы кажемся «не по возрасту хладнокровными», а Нелли до цинизма беспечными.
Андерсен учит балансировать, не вцепляясь в перила. Любоваться клубами, но не гадать на туманной гуще. Идти по мосту непринуждённой походкой, не превращая его в единственный путь.
Шаг в сторону не падение, а другая дорожка.
Сайский кошмар может повториться что ж, от кошмаров не зарекаются. Сайские шахты кому-то дали могущество, процветание, ощущение силы. Их удача не утешение для плохо расставшихся с дневным светом.
Всё это было до интерната.
Нелли говорит, мы обязаны помнить и думать в чью-то пользу.
Я говорю, мир людей обыденно страшен, но если не хвататься за перила как за ручку чемодана с истлевшими артефактами, можно спружинить на связанных досках и взлететь чуть выше.
Туда, где Сай не эмблема застарелой полемики, а красивое слово и обезлюдивший город, заносимый песком.
Первое правило хорошего вкуса отсекать лишнее.
Я только что понял, зачем Андерсен акцентировал эту банальность.
Но есть и второе правило: не отсекать излишество, если оно оправдано.
А оправдать можно всякое, было бы желание.
8. Не общее молоко
По возвращении под рукой не оказалось тетрадей. Верней, они были где-то в комнате, но свеча в фонаре кончилась накануне, новую Ил получить не успел, а при чистой луне, рвущейся в полу-арку окна, суетиться было не опрометчиво и даже не бессмысленно: просто неподобающе.
Солнце над интернатскими корпусами вытягивало выпуклость форм, заостряло углы, вычерчивало филигранные тени чеканило рельеф, писало контрастами.
Лунная патина смещала ориентиры. Расстояния становились величиной непостоянной, предметы стекали по гибким стенам, а каждый проём будь то дверь, окно или зеркало приобретал обратную перспективу. Игральные карты брали на себя полномочия географических. Латунная мелочь звенела старинным золотом: просилась на перстни, шнурки, цыганские шали, в ушные мочки, в чаши фонтанов. У Ила не водилось латунной мелочи, но при чистой луне он знал её потенциал и личную волю.
Ни под кроватью, ни в узком шкафу не находилось ничего определённого. В тайниках тем более: из-под гуляющей половицы тонко пела знакомая бездна, в дупле за чьим-то рисунком пернато нахохливалась она же.
Ил не любил сдувать наваждения и профанировать ночь, поэтому шевелился бесшумно и скупо: брал в руки лишь то, что лежало на поверхности, и гладко, не задевая углов, перетекал на подоконник.
Оттуда он переговаривался с ласковым омутом, который подкрадывался через провал за гуляющей половицей и через нишу за чьим-то рисунком: эфемерное пение соединяло два потока в один, медленно выбиралось из тайников, концентрировалось в разомкнутой спальне, становилось глубоким, бархатным подозрительно плотным, плотским, посюсторонним. Ил гортанно мурлыкал в том же регистре, а дышал со свистом, которого сам не слышал.
Про свист ему рассказала Сильвия, обитавшая этажом ниже. Слух у неё был феноменальный, поэтому днём девушка носила беруши, ночами же, по её выражению, «давала мембранам всласть попротивиться».
Как ни странно, пения бездны Сильвия не слышала, зато слышала звучание Ила. Летом, при открытых окнах, он тоже различал голос соседки снизу в полифонии прочих шумов: «Ah, se ciò è ver, fuggitemi».
«Если это правда, беги от меня».
Откуда бы Сильвия ни проснулась, в прежнем месте её пребывания ставили «Травиату», но для Ила важней было иное: при каждом повторе музыкальная фраза означала совсем не то же, что в прошлый раз.
Под рукой не оказалось ни свечи, ни тетради, зато последний писк официальной истории лежал на подоконнике в количестве пяти штук: работал прессом, разглаживал огрызок в клеточку, который Ил слишком долго носил в кармане. То был жёванный, но ценный кусок дневника, содержащий всего три слова: «лес пугающих животных». К этому следовало вернуться.
Пока же Ил решил, что четыре кирпича давят не хуже пяти, открыл верхний том и, накапав в жерло ручки чернил, исписал страниц двадцать «спазматическим почерком» забыв расслабить кисть и запястье. По правде, он всегда забывал: в итоге сводило не то что локоть левую лопатку.
Поверх параграфа, посвящённого спорам о централизации власти, которые по версии учебника давно закончились, а по смутным ощущениям толком не начинались, лёг нефтяной постскриптум:
«Горьким миндалём пахнут оба стакана. Солидарность? Не только.
Андерсен тоже не может назвать имена родителей, не скрестив пальцы за спиной. Он тоже сюда проснулся (заснул, провалился, просыпался пеплом) и знает об этом.
Андерсен тоже не пьёт общечеловеческого молока».
9. Три ветра Солонки
По-простому регион звали Солонкой, по-столичному Соляным Полукружием.
«Соляным полу-кружевом», так слышалось Илу при долгом ветре, когда трава на склонах оврага стелилась под кристаллической взвесью, когда летние окна покрывались матовым орнаментом леса, когда расступался почвенный слой и на тропинках хрустела известь, которая не была известью, слюда, которая не была слюдой, льдистая корочка, которая не была снегом и настом.
«Уникальные природные условия», повторял с чужих слов директор.
«Противоестественные», кашлял в кулак заведующий столовой: он не понимал, почему на территории интерната росло что-то кроме галофитов, и боялся, что в один судный день аномальное везение кончится.
С точки зрения Ила с тем же успехом имело смысл опасаться превращения жёлтого карлика в красного гиганта: аномальное везение было налицо, но дату судного дня не назначали и даже предварительных слушаний не проводили. Как гласила одна из присказок Карла-Густава: «Зарекаться от круглого сосуда из пластичного переходного металла бледно-розового цвета, конечно, не стоит, но постоянно вверх смотреть не летит ли, родимый шея затечёт и, что гораздо хуже, деформируется».
Подопечные принимали среду обитания как данность. При разнообразнейших секретах и скелетах, бзиках и фишках, холёных травмах и любимых расстройствах «юная поросль» вообще демонстрировала удивительную способность не дёргаться по мелочам. Дёргались исключительно с размахом на пустяки ресурса не оставалось.
К осени созревали каштаны; из диких яблок получалось вино: «приличное белое с минеральными нотами», согласно рецензии Муза.
В крытом саду культивировали персики, апельсины и, опять же, яблоки, но уже для еды, а не для брожения. О них директор говорил своими словами, без цитат и заимствований: «не водянистые, не маринованные нормальные».
Причин оспаривать эту характеристику и подвергать порицанию интернатские фрукты не было, несмотря на присущий всем плодам минеральный привкус «приличного белого», а может, именно благодаря ему.
Виноградные лозы не приживались.
За пчёл отвечала Маб. Статус её был неопределим и в то же время предельно ясен. Маб не работала на интернат, потому что не получала жалованья, Маб не жила в спальном корпусе и не посещала занятий как другие ученики, Маб никогда не выпускалась из интерната, потому что обитала на территории, а не смутно маячила за горизонтом. Маб командовала пчёлами и называла это «просвещённой монархией». В её хозяйство никто не вмешивался, то есть не совался.