Входи, Побун, вдруг раздался его спокойный голос. От неожиданности я опешил. Немного помешкав, я всё же вошёл в комнату.
Чисан сидел сгорбившись и походил на призрак. В правой руке он сжимал монашеский нож для бритья, между колен удерживал небольшую деревянную чурку.
Садись.
Даже не взглянув на меня, он продолжал, как одержимый, тесать деревяшку.
Что вы делаете?
Будду.
Что?
Чему ты так удивлён? Я делаю Будду. Хочешь взглянуть? Уже почти готово.
Я приблизился, посмотрел на кусок дерева, который яростно обтёсывал Чисан, и вскрикнул. Он был страшен, Будда с лицом, искажённым бесчисленными страданиями и омрачениями, какие только есть в этом мире
И это, вот это лицо Будды?..
Мой голос дрожал. Чисан улыбался, в уголках его губ собрались морщины.
А что? Тебя удивляет его неприглядный лик?
Чисан отложил нож и деревянную фигуру в сторону и зажёг сигарету.
Просто ты не так всё понимаешь. Ты до сих пор видел тысячу раз одно и то же благообразного Будду. Все эти будды в храмах как на подбор круглолицые и благодушные. Все лучезарно улыбаются. Однако они хранят молчание. Молчат целую вечность. Обычно говорят, что у Будды загадочная, непостижимая улыбка, что при одном взгляде на неё все страдания уходят Так ли это на самом деле? Думаешь, рядом с этой улыбкой все страдания живых существ и правда исчезают? Если Будда не бог, а человек, разве может он лишь непреклонно молчать с невозмутимым видом? Даже сейчас, в эту минуту, сколько несчастных в мире стонут от голода, болезней, томятся в неволе, изнывают от притеснений власть имущих и толстосумов Может ли он только мило улыбаться в ответ? Это не человеческое лицо. Не лицо человека, который плачет, смеётся и страдает из-за ничтожнейших, как пыль, прихотей судьбы. Если Шакьямуни был человеком и пришёл в этот мир ради людей, не должна ли хотя бы одна его статуя иметь лицо мученика, познавшего тоску, печаль, гнев все восемьдесят четыре тысячи ядов? Разве он не должен плакать и смеяться вместе со всеми? Ты думаешь, можно любить Будду с нечеловеческим лицом?
Чисан смотрел на меня пронзающим взглядом. Я затаил дыхание.
Все эти ваятели статуй благодушных будд, которые стоят в наших монастырях, двуличные типы, псевдо-художники. Бездушные призраки. Я хочу показать настоящее лицо Будды, поэтому без конца терзаю эту деревяшку. Так я словно стачиваю собственную гнилую кровь, тлеющие кости, смердящую плоть. А ещё выполняю священный долг: замещать страдания бодхи[16]. Даже, пожалуй, не замещать, а объединять одно с другим.
Он бросил докуренный до фильтра окурок в пустую бутылку от сочжу, а потом сунул мне прямо под нос деревяшку с искажённым лицом Будды.
Взгляни-ка получше. Ты не находишь между нами сходства? Так и есть, мы все похожи. Ведь я это другое лицо Будды, а он моё другое лицо. Наше второе лицо это лицо Будды, его второе лицо мы. Выходит, человеку присуща такая двойственность: с одной стороны, он имеет лицо обычного живого существа, с другой лик просветлённого.
Чисан снова взял нож и принялся одержимо обтёсывать деревяшку; при каждом движении его глаза ярко вспыхивали. По бледному лицу скользила жуткая тень. Это был облик озлобленного привидения.
Пошатываясь, точно пьяный, я покинул гостевую. В лоб ударила ночная прохлада.
Птица по-прежнему не шелохнётся. Упёрлась ногами в землю, словно вовеки не полетит. Отвернувшись от пространства и времени, в упрямом окоченении, отказывается махать крыльями, забыв свой долг летать. Лишь временами мрачно и отчаянно вскрикивает, будто желая убедиться, что ещё жива
О-о, ещё один день канул в небытие. Поёживаясь, я поднял взгляд. Серое небо тяжело нависало над кроной масличного дерева, уже потерявшего половину своей листвы. В этом океане скорби светила одна-единственная звезда, точно душа Будды
Я будто наяву услышал «Плач» Рильке:
Я тряхнул головой Рильке не мог видеть ту звезду. И Будда не мог. Та звезда сама тайна.
Так и есть. В самом деле, что же такое та неведомая звезда, которую не знаю ни я, ни кто-то другой, ни даже сам Будда? А может, это всеобщее неведение, наоборот, значит, что мы все прекрасно её знаем? Может, её явственность и сбивает нас с толку? Как же тогда быть? В самом деле, как мне быть?
Поёживаясь, смахивая с лица липкий, как слюна, туман, пробираясь сквозь глубокий мрак, я пересёк двор, на который, точно вор, ползком крался рассвет, и направился в зал Дхармы.
Я открыл дверь изнутри пахнуло дымом благовоний. Нащупал в темноте спички, зажёг одну. И вот Он, Будда: точно солнце, восходящее среди густого мрака; точно внезапное пробуждение. Его непостижимая улыбка. Вечная улыбка. Кажется, Он хочет что-то сказать. Однако Он безмолвен. Нет, Будда не молчит. Он и сейчас, в эту самую минуту, безустанно растолковывает живым существам восемьдесят четыре тысячи законов Дхармы каждому по его способностям. Просто мы не слышим. Неведение сделало нас глухими, поэтому мы не слышим Его Но отчего Твоё лицо так печально? Не оттого ли, что грустно мне, живому существу?.. Я воскурил благовоние и поднёс к Его ногам. Тонкая дрожащая струйка дыма потекла, точно плач, и рассеялась у его колен. Я накинул касу, взял моктак[18] и вышел из храма. Снизу, из-под горы, доносился собачий лай. Где-то кричали петухи. Дома в темноте походили на стоящие плечом к плечу согбенные фигуры. Казалось, мой слух улавливал щебет детворы, приглушённый шёпот супругов, добродушный смех. Внезапно меня захлестнуло одиночество. Я резко тряхнул головой и, чтобы пробудиться, принялся стучать в моктак.
Обретаю прибежище в вечном и бесконечном Будде, Дхарме и Сангхе[19]. Молю, ниспошлите на меня своё благословение. Мы отвернулись от своей подлинной сути и погрязли в неведении. В волнах рождений и смертей мы запятнались красками и звуками, сделались порочными, алчными рабами страданий
Я сел напротив колокола. Его чёрная свинцовая масса давила на грудь, точно непреодолимая стена. Я взялся за бревно, тихо закрыл глаза и напряг руку. Удар, за ним другой полетели далеко-далеко, рассекая ночной мрак
Но никто не явился: ни Будда Шакьямуни, ни Будда Амитабха, ни Всевидящий Владыка Авалокитешвара, ни кто-либо из бодхисаттв. Даже их тени не промелькнуло. Я лишь наполнял пустой сосуд воздухом. Наполнял его ветром. Лунным светом. О-о-о Я отбросил моктак. На заплетающихся ногах доковылял до своей кельи, повалился на стол и зарыдал.
В самом деле, в чём заключалась суть моих отчаянных шестилетних поисков? Я пожертвовал юностью, корчившейся от мучительной жажды что такого я ожидал обрести взамен? Уж не свою ли истинную натуру: подлую, бездарную, грубую, гадкую, алчную, исполненную лицемерия самую отвратительную на свете мерзкую душонку? Так может, этот шестилетний путь был необходим, чтобы убедиться, кто я есть на самом деле? Имею ли я право судить отступников вроде Чисана? Разве я сам не заслужил ещё большего осуждения и порицания? Колеблющийся, слабовольный, нетерпеливый, пылкий однако быстро остывающий, вялый, нерадивый, трусливый, нерешительный; знающий, где истина, но не находящий в себе смелости действовать; о-о-о, а хуже всего бесхарактерный Разве такой человек заслуживает жизни?
А ведь я считал, что должен наставить на праведный путь блуждавшего Чисана, безразличного ко всему на свете, опустошённого и впавшего в глубокое уныние. Какой вздор!
Чисан говорил, что ему всё равно: пускай даже весь белый свет его осуждает и считает падшим. В основе его блужданий была своя философия, и он считал её истиной. По его убеждению, даже падение, если оно случилось искренне, может быть одним из способов достичь просветления. Он говорил, что религия необходима тем, кто живёт в лицемерии и фальши, руководствуясь принципом взаимного обмана, честным натурам религия не нужна. Поэтому, когда его поиски потеряют смысл, он собирался без всяких сожалений покинуть этот мир. В доказательство Чисан вытащил из поясного мешочка пузырёк с каким-то снадобьем и показал мне. Он называл себя псевдо-скитальцем, псевдо-отступником и признавался, что это его терзает.