Давай я через пару месяцев сгоняю к батяньке твоей жены и с ним потолкую как надо. А он с Мариной. А потом я с Мариной. Объясним, что ты уже год как дуру ту бросил и мучаешься от скотского проступка своего. Что бес тебя попутал. И ты даже застрелиться пытался, но я увидел и смог пистолет отнять. Ну, в общем, не можешь без неё и дочери жить и прощения просишь. Каешься. Идёт?
Нормально, повернулся Тихонов. Я просто первый шаг не могу сделать. А потом-то, конечно, сам всё объясню. Как в эту яму попал. Но то, что сначала ты с отцом, а потом с ней сперва поговоришь, да потом отец с ней, это, наверное, лучше.
Только если ты с Танькой или другой шмарой начнёшь по-новой гулять, я у тебя на лбу прочту, Малович говорил медленно и серьёзно. Тогда и ты мне не друг. Ты и меня заплюёшь как жену. И я тогда сам пойду к ней и скажу, что ты снова её предал. Повторно. Тогда можешь не ждать её обратно до своей смерти. Понял?
Слово офицера, прошептал Володя. Заплутал и выберусь. Соберу всю совесть да честь, оставшиеся по каплям, и выберусь. Клянусь, Саша.
Малович подал ему руку.
И он сел за стол перелистывать бумаги с увлечённым лицом, будто любил это дело безумно, а разговора с другом вообще не было.
Постоял Володя у окна ещё немного и пошел на улицу. Помыть свой мотоцикл и покурить. И то, и другое должно было привести его к единственно правильным действиям. Он уже наносил последние мыльные мазки мыла на переднее крыло и отшагивал назад, как большой художник, оценивающий художественность мазка издали. Но кто-то сверху, с небес, не иначе, в этот момент послал ему в главную извилину мудрую мысль. Володя кинул тряпку на сиденье и, почему-то спотыкаясь, понёсся в свой кабинет, где Малович дыроколом простукивал дырки и насаживал листки на два металлических стержня. Укомплектовывал отчётность.
Шура, мать твою! А чего тянуть?! закричал Тихонов так истошно, что в стенку постучали из соседнего кабинета. Они тоже там подшивали документацию, стучали дыроколами и под такой хай запросто могли промахнуться и не попасть дыркой на никелированный стержень папки. Зачем два месяца ждать, а? Что это даст? Я же почти год ни с кем больше. Ты ведь знаешь.
Мы полгода не живём уже. Я весь на сопли изошел. Ослаб душевно и телесно. На задержании подламывал одному разбойнику руку, так из последних сил дожал гада. А раньше в секунду этот номер исполнял. Это потому, что ловлю бандита, а перед глазами то жена, то дочка. Шура, сгоняешь? Тут же рядом девятая школа. Поймаешь её на перемене в учительской. Ты ж за пять минут любого можешь склонить или к геройству, или, блин, к злодейству. А переменка у них десять минут. Давай, а!
Вот ты упёртый баран, определил общественный статус друга Александр Павлович. Ладно. Только я как хотел, так и сделаю. Сейчас пойду к Фёдору Антоновичу, к отцу её схожу сперва. Мы для верности общего дела общую стратегию с тактикой вдвоём выберем. Он для неё большой авторитет. И самый родной человек. Не ты. Запомни. Отец! Нас, придурков, у неё может быть после тебя два-три, ну, как повезёт. А батя один. Это ему благодаря она есть, а не тебе. Пойду к Антоновичу. Потом к ней. Ну, ты экземпляр, Вова. Тебя бы выставлять в музее моральных уродов. Жалко, не придумали пока таких.
Александр шел в старую часть Кустаная. Здесь прогресс социализма даже мимо не пробегал. Старый город опускался вниз, к Тоболу. От центрального базара. Который культурные руководители областного центра назвали как капиталисты рынком. Остался он, конечно, базаром. С лошадьми из сёл, впряженными в телеги с мукой, овсом, пшеницей и обложенными льдом рублеными тушами коров и баранов. Лёд мужики и летом делали в глубоких погребах, откуда по лестнице выбираться минут десять требовалось здоровым да молодым. А деды все двадцать на это дело тратили.
Тётки горланили в середине базара и зимой и летом, раздавая своим семечкам подсолнуха и тыквы похожие на весёлые частушки развесистые сложносочинённые комплименты. Ниже базара не было дорог с асфальтом, труб, несущих в дома воду. Но на выбранных «горкоммунхозом» углах трактор «Беларусь-155» буром сверлил землю до воды и на этом месте водопроводчики ставили зеленую колонку с длинной ручкой да крючком, на который вешали вёдра. Зимой каждое утро к ледяной горке вокруг колонки подъезжали на машине с желто-красной будкой мужики и ломами крошили лёд, чтоб народ имел возможность по колотому острому крошеву добраться до зелёной ручки и повесить ведро.
Столбы электрические вкопали, обмазав нижние края смолой, ещё до революции и ни разу не меняли ни изоляторов, ни проводов. Когда новенькие, прибывшие в город, строили дом, то тянули со столбов немного другие провода. И ближе к семидесятым годам пространство над улицами было так плотно крест на крест перекрыто всякими проводами, что если бы с неба вдруг рухнул на улицу знаменитый «кукурузник», в паутине этой он бы стопроцентно застрял, завис и избежал катастрофы.
Каким-то разумным правителям городским сразу после войны пришло в голову сделать Кустанай второй Алма-Атой, в которой, если идти по центру улицы, не видишь, что в городе есть дома. Столько там всегда было кустарников и всевозможных деревьев. И кустанайским начальникам, к удивлению, никто не помешал. Домишки, когда, Малович спускался по плотно приглаженному грузовиками грунту, всё же были по бокам. Угадывались. То ярко голубая калитка мелькнёт, то палисадник из красного штакетника с сиренью, а иногда и окна блик солнечный отбрасывали к проводам, что в сыром пока апрельском воздухе на секунды превращалось в худенькие короткие радуги.
Под дворами гуляли собаки, вынюхивая остатки пирожков с ливером, по дороге стучали крепкими клювами курицы, а на середине улицы стояли большие пёстрые петухи и с огромным опозданием орали то, что знали: «ку-ка-ре-ку!». Здесь, в старом городе удивляли красотой архитектуры старые магазины из кирпича с фигурной кладкой, старые школы с огромными окнами и вензелями на фронтонах, и даже две библиотеки, что для тридцати тысяч, живущих на «выселках», от которых и разрастался Кустанай, было хоть и многовато, но зато правильно. Народ туда активно ходил и потому был умным.
Дошел Александр Павлович до избы сорок шестого года рождения, которую построил сержант запаса Фёдор Антонович Соболев, когда демобилизовался из части, добравшейся до Будапешта. Сам он был кустанайский и других мест для размещения своей жизни не чуял и не понимал. У него было всего две раны. Осколок мины, прижившийся правее позвоночника, и пуля в бицепсе, которую в госпитале не стали вынимать.
Чего ей будет? смеялся врач. Была б свинцовая. Так это да, отрава. А у тебя стальная. Пусть лежит. Обрастет мясом, жирком затянется и живи сто лет.
Соболеву было пятьдесят семь, а держался он как тридцатилетний. На турнике подтягивался, мешок с берёзовыми щепками колотил нещадно голыми руками и бегал по утрам вокруг своего огорода за двором. Огород сто метров в ширину и в длину. Он по пятнадцать кругов делал. От того и силы были. Работал кузнецом в «Кустанайтяжстрое». Вручную молотом да щипцами кирки ковал для землекопов. В данный момент смена у него ночная кончилась и Антонович сидел на скамейке перед калиткой. Курил махру и грыз семечки.
Часа полтора они ругали Вову Тихонова и хвалили Марину, дочь его. А когда беседа подходила к двум часам беспрерывного разговора, Соболев затянулся махоркой до кашля и сквозь него произнёс заключение своё.
Ладно. Вовка-то хоть и скинулся временно на смазливую шалаву, так это от ослабшего в милиции ума. У вас там бегать, да руками махать одна ваша умственная работа! Для ума нагрузки мало. Вот и снесло его. Но мужик он сам-то приличный. Маринку любит. Я знаю. И дочку. Заплутал вот. Но это ему урок. Ты, Шурка, башкой покрепче. Ты его вразуми и держи под контролем. Я дочери наш разговор с тобой передам. Но скажу, чтобы шибко не спешила. Пусть прощает его, но не сразу. Пусть ишшо месяц его помучает дополнительно. Но в принципе Маришке посоветую простить подлеца и вернуться.