Так размышляя, бродил он по городу запутанным безотчётным маршрутом до самого вечера. Скрипя зубами, вытерпел густоту сумерек, медленно растекавшихся по его лицу и пропитывавших одежду. После чего продирался сквозь тьму и приблизительное пространство, как замороченный лесовиком зимогор продирается сквозь дремучий кустарник, оставляя на многопало раскоряченных ветках обрывки своих ветхих гунек, а затем кровавые лоскутья кожи и даже, может быть, мяса А его мысли скакали внутри замкнутого круга и не могли отыскать выход наружу.
На короткое время зарядил холодный зимний дождь. И Тормоз заплакал вместе с дождём. Асфальт глотал его слёзы и, наверное, выпил бы всего без остатка, если б непогода продлилась достаточный срок. Однако вскоре туча уползла на край города, и влага на щеках Тормоза высохла.
Вокруг мельтешили автомобили с зажжёнными фарами и люди с расхлябанными лицами, но Тормоз не обращал на них внимания. Пульсируя, всё шире наползало на его мозг ощущение безнадёжности. Как будто каждый раз, когда он двигался в новом направлении, перед ним вырастали крепкие, хотя и не различимые человеческим зрением стены. Тормоз догадывался, что это неспроста, и продолжал идти куда предполагал, однако использовать инерцию, проламывая свежие преграды, становилось всё труднее и труднее. Он метался по улицам, стараясь остаться в прежнем образе живого человека, обрывая на себе клочья волос, крича последние слова русского языка сквозь густую мутность недоброкачественного воздуха, и от него шарахались трамваи.
А потом вдруг ржавая пружина страхов и непонятностей, не выдержав напряжения, лопнула и превратилась в пыль, будто её никогда не существовало. И всё для Тормоза стало ясным и простым, как булка чёрного хлеба, присыпанная щедрой жменей соли. Он осознал, что жил неправильной жизнью среди нарисованных людей: скупо заточенный карандаш делал окружающий мир плоским и одноцветным, отчего Тормоз был обделён возможностями в результате вероятность и невероятность многих желаний, предметов и действий боролись в нём, складываясь в кучу и вычитаясь друг из друга. Из-за такой неразберихи Тормоз лишь колебался из стороны в сторону вместо движения в правильную сторону и, конечно, не имел достаточного морального удовлетворения ни от самого себя, ни от доступной среды обитания.
После этого внезапного прояснения в уме он резко переменился. На него опустилось непоправимое спокойствие. И тогда лёгким умом Тормоз быстро придумал, что ему надо делать, если он хочет сохранить в себе память окружающего мира и собственное имя для беспрепятственного движения в будущее время.
Он воротился домой, где, кроме Капронихи, давно никого не существовало. Потому что его мать, по словам соседа Витька Парахина, была Секретным Глубоководным Разведчиком и не могла до времени объявить своё местонахождение, а отец двадцать четвёртый год трудился на ударной стройке за групповое изнасилование с потусторонним исходом и оттуда не писал по причине вероятного трудового энтузиазма и нехватки времени на малоинтересные пустяки. Лишь ветер с хозяйской ухваткой разгуливал по родимым комнатам, свободно заволакивая в квартиру свои студёные хвосты через растворённые после пожара окна.
Старая ведьма спала с чёрным лицом, скорчившись в сидячем положении на алюминиевом табурете. Тормоз опасался, что она станет мешать. Поэтому тихо приблизился к старухе со спины, взял её за мягкое морщинистое горло поверх самовязанного шерстяного свитера и принялся душить. Капрониха даже не успела проснуться: лишь дёрнулась два раза, стряхнув со щёк похожие на траурных бабочек хлопья сажи и, обмочившись, возвратилась в блаженную тишину.
***
Тормоз несколько секунд неподвижно стоял на месте, прислушиваясь к растворённым в воздухе возможностям невидимого мира, однако ничего отрицательного не уловил. Тогда он расслабился и, отпустив горло старухи, засмеялся увесистым смехом окончательно повзрослевшего человека.
После этого Тормоз побродил по комнате, скользя взглядом по обоям со смелыми рисунками, которые он собственноручно сделал в слабосознательном возрасте цветными фломастерами перед ним, размножаясь на кругоугольной плоскости, поплыли стаи колченогих волков с похотливо разинутыми пастями, разноголовые драконы с зубчатыми гребнями на спинах и хвостах, рогатые жирафы с половыми органами катастрофических размеров, заросли похожих на колокольчики цветов с выглядывавшими из-за них огромными глазами неясной принадлежности, изогнутые кинжалы с каплями крови на остриях, безрукие и многоногие существа с гроздьями женских грудей, выпучивавшихся из-под инопланетных скафандров, танки с жирными человеческими ягодицами вместо башен, усатые кузнечики в военных фуражках, пилотках и касках всё это, знакомое до последнего штриха, двигалось, кружась, жило давней самостоятельной жизнью и не хотело отпускать. Тормоз чуть было не поддался притяжению выстраданного детства, однако сумел последним усилием воли оборвать устаревшие сердечные струны. И, плюнув на стену в случайном месте, зашагал дальше.
На полу повсюду валялись безнадобные лоскуты его воспоминаний: потемневшие от времени, они то и дело бросались под ноги, жалобно шелестя разлохмаченными краями, и этот шелест смешивался с потрескиваньем рассохшегося паркета и невесть каким образом сохранившимися под плинтусами утомлёнными матюгами строительных рабочих, шестьдесят лет назад в авральном режиме производивших предчистовую отделку бабкиной квартиры ради получения переходящего вымпела «Ударная бригада коммунистического труда» вкупе с прилагавшейся к вымпелу повышенной квартальной премией Не обращая внимания на упомянутые звуки, Тормоз остановился перед стоявшей в углу комнаты пластмассовой пальмой. Осторожно ощупал свою голову, точно опасался потерять её среди сквозняка неодолимых мыслей; и, обнаружив умозаключительный орган на прежнем месте, снова успокоился. В качестве символического знака он оторвал от пальмы надломленный и с незапамятных времён болтавшийся на честном слове пучок листьев, бросил его на пол и коротким движением ноги отфутболил в сторону. Затем вынул из шкафа жестяную коробку из-под чая, в которой бережливая Капрониха хранила четыре его молочных зуба два резца и два клыка, все из верхней челюсти. Снял разрисованную цветастыми индийскими фигурками крышку, высыпал зубы из коробки себе на ладонь, бережно погладил их и поцеловал каждый по отдельности. Недолго поколебавшись, воротил остаточные свидетельства полузабытой благоприличной поры на прежнее место и решил написать прощальное письмо.
Но кому писать-то? Отцу? Или президенту Соединённых Штатов Америки? Выбор в пользу второго оказался нетрудным, поскольку президента Тормоз видел много раз в новостях и представлял его гораздо отчётливее, чем сохранявшегося исключительно в воображении неубедительного родителя. Отыскав под шкафом выцветшую ученическую тетрадь, он вырвал из неё два листа, взял две шариковых ручки и устроился прямо на полу излагать наболевшее желание всё бросить, позабыть прежнюю свою участь и кардинально перемениться душой и телом. Писал он сразу на двух листах: правой рукой слева направо, а левой справа налево. Впрочем, разницы в результате не было никакой: через несколько минут оба листа покрылись густыми каракулями одинаково непостижимого содержания. Тщету своих усилий Тормоз оценил не сразу. Он долго разглядывал упомянутые письмена, пытаясь распознать в них какой-нибудь смысл. Однако не сумел. Да и конверта всё равно не было. Порвать несостоявшиеся послания президенту, больше ничего не оставалось. Сделав это, он поднялся с пола.