Во власти ревности – открыть нам, что реальность со¬бытий и душевных движений есть нечто неведомое, что дает повод для множества предположений.
Мы убеждены, что хорошо знаем устройство вещей и о чем думают лю¬ди – убеждены только потому, что это нас не интересует. Но если у нас
появляется любопытство ревнивца, то перед нами возникает головокружительный калейдоскоп, в кото¬ром мы ничего не различаем. Изменяла ли мне
Альберти¬на, с кем, в чьем доме, в какой день, в тот ли, когда она сказала мне то-то, в тот, в который, помнится, я сказал то-то или то-то, – на
все эти вопросы я бы не сумел ответить. Так же плохо я знал, какие чувства она питала ко мне, был ли тут только интерес или любовь. И вдруг мне
приходила на память какая-нибудь мелочь, например, что Альбертине захотелось поехать в Сен-Мартен Одетый; она утверждала, что ее интересует
название, а может быть, она познакомилась с тамошней крестьянкой. Но то, что Эме сообщил мне о служащей в душевой, не имело значе¬ния, потому
что Альбертине суждено было узнать об этом: в моей любви к Альбертине желание показать ей, что я осведомлен, неизменно перевешивало жажду
знания; зна¬ние разрушало все иллюзии и не усиливало, а уменьшало ее чувство ко мне. С тех пор, как ее не стало, у желания показать Альбертине
свою осведомленность появилась цель: представить себе разговор с ней, – я бы спросил у нее о том, что мне не известно, – а значит, увидеть ее
рядом с собой, услышать, как мягко она мне отвечает, увидеть, как снова полнеют ее щеки, как ее глаза пере¬стают быть лукавыми и становятся
печальными, то есть опять полюбить ее и позабыть о моей бешеной ревности, которая охватывала меня, когда я пребывал в отчаянии одиночества.
Мучительную невозможность рассказать ей о том, что я узнал, с тем, чтобы построить наши отношения на правде того, что мне недавно открылось
(вероятно, толь¬ко потому, что ее уже не было в живых), сменяла еще более мучительная тайна – тайна ее поведения, и печальное выражение ее лица
уже не трогало меня. Так страстно желать, чтобы Альбертина узнала, что мне стали известны ее походы в душевую, теперь, когда Альбертина была
ничем!.. Это было еще одно из последствий невозможности когда мы вынуждены размышлять о смерти, представлять себе нечто иное, чем жизнь.
Альбертина была теперь ничем, но для меня это была женщина, утаившая свидания с женщинами в Бальбеке, воображавшая, что ей удалось скрыть их от
меня. Когда мы думаем о том, что будет после нас, то в этот момент не представляем ли мы себя по ошибке живыми? И не все ли это равно – жалеть,
что женщина, которая теперь уже – ничто, не знает о том, что мы осведомлены о ее похождениях шестилетней дав¬ности, и желать, чтобы о нас,
будущих мертвецах, люди все еще благосклонно отзывались столетие спустя? Реаль¬ных оснований больше в этом нашем желании, но моя ревность к
прошлому объяснялась той же оптической ошиб¬кой, как и желание посмертной славы. Вечная разлука с Альбертиной производила на меня впечатление
чего-то торжественно окончательного, а если бы Альбертина вос¬стала на миг при мысли о своих грехопадениях, то ее вос¬стание только усугубило бы
их, родило бы во мне ощуще¬ние их непоправимости. Мне казалось, будто я затерялся в жизни, как в бесконечном пространстве, где я один и где, в
какую сторону я бы ни пошел, я нище ее не встречу.
К счастью, порывшись в памяти, я очень кстати отыскал (как всегда случается в обстоятельствах опасных или спасительных) среди этого хаоса, где
воспоминания вспыхивают одно за другим, – отыскал, как отыскивает рабо¬чий именно тот инструмент, который может ему пригодить¬ся, слова моей
бабушки.