Из-за моей слабохарактерности,
из-за отсутствия сопротивляемости, по любви к «ранорасчесыванию», как называл это мое свой¬ство Сен-Лу, меня можно было заставить делать все,
что угодно, и теперь я восстанавливал месяц за месяцем, год за годом, проясняя подозрения, касавшиеся Альбертины в исполнении определенных
желаний. Я хранил их в памяти, давал себе слово дознаться, были ли они у нее на самом деле: ведь только они меня и угнетали (другие я себе
пред¬ставлял неясно). И потом, одного единственного мелкого факта, даже если он выбран правильно, экспериментатору недостаточно для установления
закона, который дал бы ему возможность узнать правду о множестве аналогичных фактов. Я напрасно старался не думать об Альбертине – она
постоянно, по ходу событий моей жизни напоминала о себе. Моя мысль восстанавливала ее как единое целое, вновь создавая живое существо, и именно
об этом существе я стремился вынести общее суждение, я хотел знать, лгала ли она мне, любила ли она женщин, рассталась ли она со мной ради того,
чтобы свободно видеться с ними. То, что скажет служащая в душевой, быть может, навсегда рассеет мои сомнения, касающиеся нравов Альбертины.
Мои сомнения! Увы! Я думал, что я отнесусь безуча¬стно к тому, что больше не буду видеть Альбертину, что мне это будет даже приятно, но ее
отъезд показал мне, как я заблуждался. Точно так же после ее кончины я понял, как я заблуждался, желая, чтобы она умерла, и предпола¬гая, что
это будет для меня избавлением. Когда я получил письмо от Эме, я понял, что прежде мои сомнения отно¬сительно добродетели Альбертины не
причиняли мне осо¬бенно острой боли потому, что это были не настоящие сомнения. Мое счастье, моя жизнь требовали, чтобы Аль¬бертина была
добродетельна, и я твердо сказал себе, что она добродетельна. Под охраной этой веры я мог безнака¬занно позволять своему уму затевать невеселую
игру в предположения, которые мой ум облекал в определенную форму, но в которые не принуждал верить. Я говорил себе: «Она, может быть, любит
женщин», – так же, как мы говорим себе: «Я могу умереть вечером». Мы так говорим, а сами этому не верим и строим планы на завтра. Но, полагая,
что у меня не сложилось определенного мнения, любила Альбертина женщин или нет, и что еще один ее грех не много добавит к тому, что я много раз
рисовал себе, я, вглядываясь в образы, которые воссоздало письмо Эме, которые ни для кого, кроме меня, не имели бы ни¬какого значения, и – среди
них, увы! – в образ Альбер¬тины, я неожиданно почувствовал сильную боль; от письма Эме оставалось нечто вроде осадка, как его называют хи¬мики;
текст письма Эме нерастворим, я же его произвольно растворял, поэтому око не может дать правильного пред¬ставления, так как все слова, из
которых оно состоит, были мною тотчас же изменены, навсегда окрашены страданием, вызванным первым его чтением:
Сударь!
Извините меня за то, что я долго Вам не писал. Жен¬щина, с которой Вы поручили мне увидеться, отсутст¬вовала два дня, а я, желая оправдать
оказанное мне Вами доверие, не считал возможным вернуться с пустыми руками. Наконец мне только что удалось побеседовать с жен¬щиной, которая
очень хорошо ее помнит (мадмуазель А.) .
По ее словам, то, что Вы предполагали, вполне со¬ответствует действительности. Прежде всего, она сама ухаживала за (м.А.) всякий раз, как та
приходила брать душ. (м.А.) очень часто приходила принять душ вместе с высокой дамой старше ее, всегда одетой в серое; слу¬жащая душевой не
знает, как ее зовут.