На сей раз ее убеждение как будто зиждилось на чем-то ином, как если бы она
пробу¬дила и поддержала в Альбертине мнительность, раскалила в ней злобу, – короче говоря, довела ее до того, что могла бы безошибочно
предсказать неизбежность отъезда моей подружки. Если это было так, то придуманная мною версия временного отъезда могла вызвать у Франсуазы
только недоумение. Однако мысль, что она теперь зависима от Аль¬бертины, а также преувеличение «выгоды», которую в представлении ненавидевшей
Альбертину Франсуазы Аль¬бертина старалась из меня извлечь, могли отчасти поколе¬бать ее уверенность. И когда я намекал, как на вещь впол¬не
естественную, на скорое возвращение Альбертины, Франсуаза смотрела на меня (вот так же инстинктивно и жадно смотрела она на главного повара,
который, чтобы ее позлить, читал ей, меняя слова, газету о новой политике, о которой она не знала, достоверно это или нет, например, о закрытии
храмов и высылки духовенства, – смотрела, находясь на другом конце кухни и не имея возможности заглянуть в газету), как будто она могла увидеть,
вправду это написано на моем лице или я это придумал.
Когда же Франсуаза заметила, что, написав длинное письмо, я начал искать точный адрес г-жи Бонтан, то ее до сих пор смутное опасение, что
Альбертина вернется, окрепло. Но она была буквально потрясена, когда на другое утро передала мне письмо и на конверте узнала почерк Альбертины.
Она задавала себе вопрос: не был ли отъезд Альбертины просто-напросто комедией? Это предположе¬ние огорчало ее вдвойне: во-первых, оно
окончательно под¬тверждало, что Альбертина будет жить у нас, во-вторых, оно унижало меня, хозяина Франсуазы, а стало быть, и ее, тем, что
Альбертина сумела так меня провести. Мне не терпелось прочитать письмо, и все-таки я не удержался и посмотрел Франсуазе прямо в глаза: все
надежды из них улетучились, что доказывало неизбежность возвращения Альбертины – так любитель зимних видов спорта, глядя на то, как улетают
ласточки, с радостью заключает, что скоро завернут холода. Наконец Франсуаза ушла, и, убе¬дившись, что она затворила за собой дверь, я неслышно,
чтобы не выдать своего волнения, распечатал письмо:
«Друг мой!. Благодарю Вас за все Ваши ласковые слова, я готова исполнить Ваше распоряжение и отменить за¬каз на роллс,– если только Вы
уверены, что у меня есть на это право,– я с Вами согласна. Вы только сообщите мне фамилию Вашего посредника. Вы бы только попались на удочку
людям, которым важно одно: продать. Что бы Вы стали делать с автомобилем? Ведь Вы же никуда не выходите. Я глубоко тронута тем, что у Вас
осталось приятное воспоминание о нашей последней прогулке. По¬верьте, что и я никогда не забуду об этой, вдвойне мрач¬ной прогулке (вдвойне,
потому что темнело и потому что мы собирались расстаться) и что она изгладится из моей памяти лишь с наступлением полной темноты».
Я не сомневался, что эта последняя фраза – всего лишь фраза и что Альбертина не могла хранить до смерти столь приятное воспоминание о прогулке,
которая безусловно не доставляла ей ни малейшего удовольствия, – ведь ей же не терпелось со мной расстаться. Но я не мог не восхититься
талантливостью бальбекской велосипедистки, гольфистки, до знакомства со мной ничего, кроме «Есфири», не читавшей, и не убедиться в том, как я
был прав, полагая, что, живя у меня, она стала развитее. Таким образом, в словах, какие я сказал ей в Бальбеке: «Я думаю, что дружба со мной
будет вам полезной, потому что я как раз тот человек, который мог бы дать вам то, чего вам не хватает», в надписи на фотографии: «С уверенностью
в том, что я ниспослан Вам Провидением», – в этих словах, которые я, сам в них не веря, говорил единственно ради того, чтобы она нашла во
встречах со мной пользу для себя и не изнывала от скуки, которой на нее веяло бы от них, – в этих словах тоже заключалась истина.