И, конечно, мы не правы, полагая, что исполнение нашего
желания мало что значит: ведь как только у нас появляется мысль, что оно может не осуществиться, так сейчас же оно вновь овладевает нами, и мы
уже не думаем, что не стоит прилагать усилий для того, чтобы его исполнить, как ду¬мали, когда были уверены, что стоит нам только захо¬теть – и
оно исполнится. Но и в этом есть свой смысл. Ведь если исполнение желания, если счастье кажутся нам незначительными лишь благодаря уверенности в
их дости¬жении, тем не менее они изменчивы, и от них можно ждать огорчений. И огорчения будут тем болезненнее, чем более полно будет
осуществлено наше желание; их будет тем труднее вытерпеть, чем счастье окажется, вопреки закону природы, продолжительнее, привычнее. С другой
стороны, в обоих этих устремлениях, в особенности – в том, пови¬нуясь которому я хотел, чтобы мое письмо было отправле¬но, когда же я считал,
что оно отправлено, то жалел об этом, – есть своя логика. Что касается первого из них, то нетрудно понять, что мы бежим вслед за своим счастьем
– или несчастьем – и что в то же время нам хочется между собой и этим новым действием, последствия которого вот-вот скажутся, поставить преграду
– ожидание, не позволяющее нам впасть в полное отчаяние; словом, мы пыта¬емся придать нашему устремлению другую форму, которая, по нашему
мнению, должна ослабить мучительную боль. Однако другое устремление не менее важно: порожденное уверенностью в успехе нашего предприятия, оно
являет собою преждевременное начало разочарования, которое мы испытали бы при удовлетворении желания, начало сожа¬ления о том, что для нас, в
ущерб другим, отвергнутым формам, утвердилась именно эта форма счастья.
Я отдал письмо Франсуазе и велел поскорей отнести его на почту. Как только письмо от меня ушло, возвраще¬ние Альбертины вновь начало казаться
мне неминуемым. Оно не давало проникнуть в мое сознание прелестным кар¬тинкам, которые, излучая радость, до некоторой степени уменьшали боязнь
опасностей, сопряженных в моем пред¬ставлении с возвращением Альбертины. Давно утраченная радость видеть Альбертину рядом с собой опьяняла меня.
Проходит время, и мало-помалу все, что было сказано лживого, становится правдой – я так часто убеждался в этом, экспериментируя на отношениях с
Жильбертой! Рав¬нодушие, которое я на себя напускал в то самое время, когда я рыдал беспрестанно, в конце концов обернулось для меня
реальностью; постепенно жизнь, о которой я да¬вал Жильберте ложное представление, стала именно такой, какой я рисовал ее, – жизнь развела нас.
Вспоминая об этом, я себе говорил: «Если Альбертина упустит несколько месяцев, моя ложь обернется правдой. А теперь, когда са¬мое тяжелое
позади, может быть, мне надо желать, чтобы эти месяцы как можно скорей пролетели? Если Альбертина вернется, я буду вынужден отказаться от жизни,
основан¬ной на правде, от жизни, которую я еще не в состоянии по достоинству оценить, но которая может постепенно оча¬ровать меня, тогда как
мысль об Альбертине начнет уга¬сать» .
После отъезда Альбертины, когда я не боялся, что кто-нибудь за мной подсматривает, я часто плакал, потом вы¬зывал Франсуазу и говорил: «Надо
проверить, не забыла ли чего-нибудь мадмуазель Альбертина. И уберите ее ком¬нату – когда она вернется, там должен быть полный по¬рядок». Или: «Я
точно помню, что третьего дня, – да, да, накануне отъезда, – мадмуазель Альбертина говорила…» Мне хотелось отравить Франсуазе бесившее меня
удоволь¬ствие, которое доставлял ей отъезд Альбертины, – отра¬вить внушением, что Альбертина уехала ненадолго; я хотел дать почувствовать
Франсуазе, что мне не тяжело говорить об отъезде Альбертины, я хотел, чтобы у Франсуазы созда¬лось впечатление, – так некоторые полководцы
изобража¬ют вынужденное отступление как заранее предусмотрен-ный стратегический маневр, – что отъезд Альбертины – в моих интересах, что это
всего лишь эпизод, цель которого я временно скрываю, а вовсе не разрыв с ней.