«Каким ваш Вася стал молодцом!»
О, да тебя выправили на казенной выправке, ты отучился, входя в дверь, поеживаться, сжимать плечи и вытягивать шею, нежный верблюжонок!
Это ложь! Не о юношах вы думаете, вы заботитесь только о стариках, похожих на вас и понятных вам!
Юность вы ненавидите, вы ей слишком завидуете, вы ее гоните и обрезаете по меркам, чтобы она не колола вам глаза своей чистотой, честностью и своею способностью по-настоящему творить.
О старике с лысиной и брюшком, путешествующем в Карлсбад думали вы, когда шепелявили об «упроченном положении».
А юношу еще мальчишкой вы заставляли все весенние месяцы тосковать в городе, глядеть день за днем на противный гимназический двор, серый и каменный безнадежным тусклым взором покорившегося каторге
Год за годом его лишали весны! Звездочек лиловых в весеннем лесу, желтых бабочек утром, ромашек веселых, как солнышки, в море зеленого травяного сока. Когда он не покорялся вы его заставляли, не стесняясь в средствах, а если не били, так хуже, обманывали: «Учись Вася, учись, ты будешь умней!..»
А! Вы серьезно думали, что он будет умней, лишившись в самые чуткие годы всего Божьего мира? Учись смолоду! А весна? А весну учись любить, когда огрубеешь и устанешь?
Умней! Но не вы ли сами говорили: «И на что эти все учебники, как глупо составлены: все равно забудется и ни на что не нужно!»
А сами для себя вы припасали творения поэтов, музыку, цветы, дачи, поездки за границу?!
А Вася? Вася должен учиться! Вы ненавидели своего Васю, вы завидовали его молодости, вы скорей поторопились окургузить его в мундирчики и погонцы, чтоб не колол он ваши глаза, напоминая вам светом юным своего стана ангела и забытое вами небо. «Пригладь вихры! Вдохновенный вид!» иронизировали вы, когда невзначай сквозь казенщину вам виделось, что в нем раскрылось солнце
Вы его отдали в корпус, заставили проделывать каждый шаг под треск барабана, под окрик муштровки. А в это время каждый год цвела и осыпалась черемуха, вили гнезда ласточки!
С какой бешеной жадностью глядят иногда на зелень! Вы не знаете? Вы забыли? Безвозвратно забыли, вы больше не знаете.
Вы оторвали его от его зверьков, единственных существ, понимавших его.
Да его-то самого спросили тогда о его желаниях: чего он жаждет?
Он упирался и плакал, обхватив шею собаки в то мзгливое утро, когда его отвозили в корпус. Это для его счастья вы делали? Для счастья этого самого тогдашнего, неловкого, долговязенького Васи? Да?.. Нет! Вы того просто убили, принесли в жертву будущему плешивому господину с геморроем, который потом родился на свет из трупа замученной вами юности. Плешивый господин, похожий на вас, потерявших самый вкус и смысл жизни
Вы обманули в это утро и меня, его мать, вы заставили меня лицемерить и просить. «Папа так расстроен! У меня аневризмы. Вася, ты должен пощадить мамочку. И мы убили в это утро моего Васю. Нет, хуже, мы заманили его в западню, выбросили в волчью яму, где он годы гнил со сломанными ногами, где умирала с голоду его душа, годы, и умерла. И как два сообщника, мы ушли от ямы, не слушая его криков о помощи.
А сколько плакал он там по ночам, один, кусая подушку. Он был в это время счастлив?
Потом, взрослый, он приходит ко мне и говорит: «Я встретил ее, я чувствую, что это она! Отчего же она меня не узнала? Почему, мама, это не может никогда быть взаимно?»
Что я могу сказать ему?
Твоя девушка? Да она полюбит м о е г о Васю! Васю с застенчивым и доверчивыми глазами и болтающего неловко руками-граблями Но тебя «в ы п р а в и л и», мой милый, и я сама едва узнаю тебя! Ты выправился и стал молодцом! Ты, мой чиновник особых поручений! Любовь, Она, Солнце, луг, речка. Нет, теперь ты это оставь, теперь ты просто сделай приличную партию!
Товарищи, друзья! Зачем!?. У тебя всегда и везде найдутся сослуживцы! Зачем тебе призвание? У тебя будут очередные награды, повышения по службе. Перед тобой расстилается не луг, мой милый, а служебная карьера или коммерция как мы для тебя мечтали
Что ж, ты теперь, верно, счастлив?
Где твоя улыбка?
ВЕЧЕРНЕЕ
* * *
Разложили костер на корнях и выжгли у живой сосны сердцевину.
Кто? Не знаю.
Дерево с тяжелой кудрявой головой, необъятной жизненной силы держалось на трети древесины, уродливо лишенное гордого упора и равновесия.
Было очень тихо. Обреченное на медленную смерть, дерево молчало. Несомненно, оно знало, что ему сделали, и окружавшие его товарищи молчали. И было неприятно и тяжело видеть выражение его головы с могучими сучьями, как тяжело видеть среди жизни очень здорового человека, которого временно отпустили, но через срок неизбежно назначено повесить, и он это сам знает, и окружающие, и все молчат
Назад шел вырубкой.
Злобишься ли ты, лес, когда вершины, что привыкли ходить в небе, слушать сказания созвездий и баюкать облака, падают оземь и оскверняются человеком? Нет, ты перерос возможность злобы. Я так же перерос мою злобу, но мне очень тяжело.
На берегу две сосны божественного происхождения.
Их немного склоненная вытянутость вытерпела рыцарское напряжение на посту. В их отданных ветру ветвях запуталась прибрежная печаль.
* * *
Несомненно, когда рыцарь печального образа летел с крыла мельницы он очень обидно и унизительно дрыгал ногами в воздухе и когда упал и разбился, был очень одинок.
Как хочется иногда ласки! Я мечтаю: и вот, вдруг, он попал бы в этом состоянии к русской Мавре, к настоящей нашей полевой русской Мавре, уж она бы ему примачивала, перевязывала, приговаривала:
«Ах ты, мой болезный! Эх ты, роженый! Тебя тоже мать родила, сосунка глупого качала, горя не знала, а ты квакал, да сосал, да гулькал!»
А над морем где-то далеко на севере, гнулись бы тростины, мокли да сохли бы чалки-чалки. Кричали чайки-чайки!
* * *
* * *
Когда он уже слег, он все повторял: Нет, я знаю, я не рыцарь, я просто Алонзо Добрый! И просил у них прощение, что беспокоил их своим безумием. Его утешали и забавляли, его называли нарочно: Рыцарь!
Как погремушку, ему это вернули теперь, когда он все равно слег и умирал. «Ну, напоследок пусть поиграет бедняк своей мечтой!»
Нет, я не рыцарь. Вы образумили меня, я ведь знаю, теперь я уже не безумец-гордец, я просто Алонзо Добрый.
«Спи, болезный», от ласки не знает, что сказать, старая.
«Какие у тебя уши-то смешные, долгие, не как у других
Какой же ты худой-то, ребра-то все торчат!» И за ухом ему потрет и за ухо потянет.
* * *
Мама, а Дон Кихот был добрый?
Добрый.
А его били Жаль его. Зачем?
Чтобы были приключения, чтоб читать смешно.
Бедный, а ему больно и он добрый. Как, жаль что он уже умер.
А он умер давно?
Ах, отстань, не все ли равно. Это сказка, Леля, Дон Кихота не было никогда.
А зачем же написали книжечку тогда? Мама, неужели в книжечке налгали?
Ты мешаешь мне шить, пошла спать.
Если книжка лжет, значит, книжка злая. Доброму Дон Кихоту худо в ней.
А он стал живой, он ко мне приходил вчера, сел на кроватку, повздыхал и ушел
Был такой длинный, едва ногами плел
Леля, смотри, я тебя накажу, я не терплю бессвязную болтовню.
* * *
Мир был прост и ласков, как голубь, и если б его приголубили, он стал бы летать.
Но его запрягли в соху, заперли в тюрьму, и он стал торжищем и торговой казнью для простодушных, нежных и любящих.
* * *
Шел дождь, было холодно. У вокзала в темноте стоял человек и мок. Он от горя забыл войти под крышу. Он не заметил, как промок и озяб. Он даже стал нечаянно под самый сток
Он не заметил, что озяб, и все стоял, как поглупевшая, бесприютная птица, и мок. А сверху на него толстыми струями, пританцовывая и смеясь, лилась вода
Дня через три после этого он умер.
Это был мой сын, мой сын, мое единственное, мое несчастное дитя.
Это вовсе не был мне сын, я его и не видала никогда, но я его полюбила за то, что он мок, как бесприютная птица, и от глубокого горя не заметил этого.