По счастью, остатки разума и жизненный опыт подсказали, что не то что нырнуть добраться до чана не получится. Во‐первых, далеко, во‐вторых, Яшка, вот уже месяц перхающий, как старая овца, на полпути упадет, а то и вовсе откинется. Ну и охрана, хотя и мало их, что ни говори, а все ж бдит
Бдил и тот, что на раздаче. Фриц. Точнее, половником орудовал наш, но рядом стоял пленный и каждую миску-кружку отмечал по бумажке. И не только посуду с хавчиком отмечал, но и кто по сколько раз подошел.
Кто-то из гансов пытался протиснуться за добавкой, но этот, с бумажками, мигом осаживал. Десяти минут не прошло, как на этого держиморду ругались уже все и раздатчик, недовольный тем, что его заставляют половник заполнять не как получается, а точно как положено, и пленные, которые хотели жрать, а не стоять в очереди. Да и охрана косилась неодобрительно.
Этому, что с бумажкой, все было нипочем.
Возможно, потому, что остальные были в пижонистых кепчонках с пуговками и хлипкими ушами, а этот в удивительной шапке, похожей на островерхий конус, из серебристо-серой овчины, да еще и в советской шинели, которая оборачивалась вокруг него чуть ли не вдвое. Перетянута она была ремнем с пряжкой, с которой был спилен орел.
Вот он стянул варежки именно варежки, причем тоже наши, трехпалые, и в глаза бросились удивительные руки с бесконечными пальцами. Которые немедленно побелели, потом посинели видать, приходилось уже отмораживать.
Высокомерно игнорируя выступления, фриц успевал проконтролировать все и количество жратвы в каждом половнике и в каждой миске, и соблюдение очереди, и физическое состояние товарищей, и кто сколько на выходе получил щец и хлебушка.
Ты ручки им еще проверь, проворчал Андрюха, помыли не помыли. Да, с таким клещом на сторону фиг что перепадет.
Унтер какой-нибудь, из бывших, предположил Яшка, ишь как хлебалом дергает. А уж фуражка-то! Истинный ариец.
Они прыснули, но тотчас захлопнули рты напрасная предосторожность. Ветер, гуляющий по развалинам, свистал разбойником, заглушая все звуки.
Раздача между тем медленно, но подходила к концу, последним свою пайку получал именно «унтер». Мстительный раздавала не преминул этим воспользоваться плеснул прямо на самое донышко, да не в миску, как прочим, а в какую-то консервную банку, снегом наспех протертую.
Только было слышно, как он хабалисто вякал: «Где я тебе миску возьму? Ишь, фон-барон. Бери что есть». Обделенный фриц лишь дернулся, но не произнес ни слова.
«Размазня, подумал Пельмень. Уж я бы не промолчал, это факт А молодец мужик: голодный, а сначала проследил за тем, чтобы не обделили товарищей, а потом еще жрет последки и добавки не требует».
Поскольку от него до «бруствера», за которым таились Анчутка с Пельменем, было не более полусотни метров, легко было видеть, как фриц застилает бетонную плиту газеткой, расставляет свою пайку, достает из недр шинели склянку
Бухло? удивился Анчутка. Пельмень лишь плечами пожал, сбитый с толку не менее товарища.
«Унтер», взболтав склянку, плеснул из нее на замерзшие, по-покойницки синие пальцы, в морозном воздухе аж зазвенело от сильного запаха.
Шнапс, что ли? прошептал Яшка.
Сам ты шнапс, одеколон, со знанием дела поправил Пельмень. Ишь ты, ручки начищает. Что боишься-то, такой заразой и микроб побрезгует
Не выдержав, хихикнул, и Анчутка прыснул и очень зря это сделал: хапнув ледяного воздуха, немедленно зашелся в кашле.
Напрасно шикал друг: «Цыц ты, холера!» и прочее, напрасно Яшка зажимал рот и ужасно пучил глаза. Приступ не утихал.
Хорошо, что фрицу не до того было: закончив «сервировку» и сняв папаху свою распрекрасную ну и уши же у него оказались! Локаторы! он сложил руки, отвернулся к стене и на какое-то время замер.
Чего это он? шепнул Яшка, а Андрюха проворчал:
Набожный. Небось, когда в наших девок-детишек пулял, тоже боженьку на помощь звал, черт Черт! Да тихо ты!
Яшка, обессилев от приступа, привалился к стене. Кладка, обветшавшая от времени, взрывов, дождей и морозов, немедленно капитулировала, из-под Анчуткиных субтильных лопаток, словно пот, струйкой заструились пыль, камешки и прочая дрянь сыпучая. Тут еще, как назло, ветер попритих.
Фриц безошибочно ишь, в самом деле ушастый глянул в сторону шума, отложил ложку, которую только-только натер какой-то тряпочкой, и направился к ним.
Тикаем! вякнул было Пельмень, но Анчутка лишь руками развел, дыша со свистом. Андрюха пошарил по полу, нащупал увесистый камень, приготовился хорошо, что это был не каратель с автоматом в руках, а пленный, в смешной папахе и советской шинели. И потому-то не влетел камень в высокий лоб, не брызнули на кирпичи тевтонские мозги, и фриц просто подошел и заглянул за «бруствер».
Некоторое время они разглядывали друг друга: три оборванца, обмотанные чужим тряпьем.
Глаза у фрица оказались зелеными, как неспелый крыжовник, аж скулы свело, а лицо изуродованное: прямо по левому глазу, через лоб ко рту, проходил глубокий шрам. Разорванная и небрежно заштопанная губа вздернута, и лицо в итоге выглядит как маска на городском театре: одна сторона скалится в улыбке, другая пусть и не плачет, но мрачноватая.
И взгляд у немца был такой люто-голодный, пронизывающий, что Пельмень, позабыв о камне, пролепетал:
Дяденька, нихт шиссен.
«Унтер» хмыкнул, выдал что-то на своем собачьем наречии, ворча, вернулся к своему «столику» и, когда подошел снова, протянул пацанам свою консервную банку.
Отравить хочет, быстро сказал Яшка.
А покласть, немедленно отозвался Андрюха.
И торопливо, но по-братски, по глотку на каждого, они сожрали фрицеву пайку из подзадохшейся капусты, это да, но на мясном концентрате, сытном, ядреном. Было похлебки ничтожно мало, но все-таки лучше, чем ничего.
Фсе? спросил «унтер» и щелкнул своими удивительными щупальцами. Тай.
Пельмень протянул ему посуду.
Данке шон, поблагодарил образованный Яшка и закашлялся.
И снова «унтер» зыркнул крыжовенными буркалами, вздохнул и, вытащив из кармана, вручил Пельменю кусочек хлеба, прозрачный, как осенний лист.
Впоследствии, уже взрослым, Андрюха сам себе признавался, что в этот момент был готов запихать в себя и эту скудную пайку, проглотить до последней молекулы и плевать и на то, что протягивает хлеб смертельный враг, и на больного Яшку.
Однако так пристально, оценивающе смотрел фриц, что не посмел Пельмень опозориться, понял своим замерзшим и скукоженным умишком, что нельзя так. Бережно, по крошечке, он честно и поровну разделил пожертвование и немедленно заметил, что оскал фрица стал улыбкой. Синий от холода и голода, он как будто весь засветился ею, до самых оттопыренных, как в прошлой жизни мама замечала, «музыкальных», ушей. Хлеб был непривычный: не черный, не светлый, а какой-то серый, не магазинный, видать, из какой-то особой пекарни.
Раздался крик охраны: «Кончай перерыв! За работу». Фриц, собирая со своего «стола», выдал еще одну длинную тираду, в которой прозвучало «шпиталь», «швинзухт» («Больной свиньей ругается?» подумал Анчутка), но, понимая, что говорит впустую, поспешил за зов.
Тикаем, Андрюха, поторопил Яшка. Ща вертухаев приведет.
Да хорош, лениво возразил друг. Ему-то на что? Ох и хорошо-то как!
Они прислушивались к своим внутренним ощущениям, к таким довольным желудкам. Радость оказалась недолгой, воспоминания о похлебке испарились очень скоро, и есть захотелось с новой силой.
К вечеру на промысел Пельменю пришлось идти одному, Анчутка совсем расклеился. Потом он всю ночь дрожал, не мог никак улечься, что-то приговаривал во сне и кашлял, кашлял, кашлял. Андрюха начал серьезно подозревать, что надо бы другу в больницу а там как кривая вывезет, пусть в детдом, и там люди живут, говорят. Однако стоило наутро завести разговор, как Анчутка взбесился и зашипел: