В тот же день, сварив клейстер, мы наклеили портреты на саманные беленые стены под самым потолком. Все на одной стене не умещались, пришлось клеить по пять штук с разных сторон от переднего угла с иконой.
Левый ряд от иконы начинался со Льва Толстого, правый с Пушкина. Только с Достоевским у бабки вышла заминка. Если Пушкину и Толстому она сразу отвела место во главе каждого ряда, а остальных поместила по известному только ей закону, то около портрета Достоевского бабка долго сидела задумавшись, неотрывно глядя на нервные сухие руки писателя. Она потом и приклеила его чуть поодаль ото всех
Но как быть с Мишкой? Мне и верится, и не верится, что он пишет повесть. Я подолгу стою посреди избы, прицеливаясь в конец портретного ряда, представляю, как все будет выглядеть, если поместить туда и Мишку. Но ничего не получается. До обидного своим и понятным выглядит наш Мишка. Вот если бы борода была или хотя бы пенсне, тогда, может быть, другое дело, да и то его наши все сразу бы узнали.
С той самой ночи Мишка взял с меня клятву молчать.
Неразговорчивость дядьки Степана вошла давно в поговорку на нашей улице, поэтому каждый раз, когда дядька Степан выпьет, Мишка старается быть поближе к нему. Дядька Степан болеет «тракторной болезнью». Так говорит Мишкина тетка. Под хмельком дядька Степан, сразу начинает со всеми заводить разговоры про тракторы. У него не гнется спина и правая нога, оттого-то как раньше, до войны, работать на тракторе он не может. Поэтому и говорит так много про них. Мишка утверждает, что, будь его отец здоровым, они давно бы махнули поднимать «матушку-целину». И махнули бы.
Мишка уже кое-что знает про солдатскую жизнь отца. Записи в его тетрадке увеличиваются.
Надо до сентября обязательно дописать, говорит он. И в первый же день покажем Виктору Петровичу.
Мишка говорит не «покажу», а «покажем», и я благодарен ему за это.
Теперь каждый вечер, когда все заснут, я выхожу потихоньку на улицу и смотрю через дорогу на Мишкину мазанку. Там в занавешенном оконце тускло, но настойчиво пробивается в настоенной на летних запахах тишине, свет. Мишка спешит. Скоро наступит срок.
Ты пиши. Мишка, все опиши, шепчу я в тишине, пусть все знают, какой дядька Степан, как он вынес Миньку Сухова раненого из первого боя. Миня про это из госпиталя писал, а то бы мы никогда и не узнали. И, если можно, напиши немножко о моём отце. Только ты не напишешь. Я знаю никому неизвестно, где мой отец. Но ты хоть напиши, что был такой человек без вести пропавший мой отец.
Я наверняка знаю, какую первую фразу скажет наш учитель русского языка Виктор Петрович.
Взяв в руки Мишкину синюю тетрадь. Он скажет:
Опять ты Вдовин меня озадачил. У него любимое слово: «озадачил». Ведь я же давал тему для домашнего сочинения «Мои летние каникулы».
И долго будет потом задумчиво ходить меж рядов, подергивая обтянутыми гимнастеркой плечами, пока не заговорит горячо и торопливо, краснея лицом и размахивая в такт словам единственной уцелевшей на войне рукой.
Школьная уборщица тетя Даша говорит, что Виктор Петрович и мой отец очень похожи. Не знаю, я своего отца не видел никогда живым. Я родился после того, как он ушёл воевать. А на маленькой единственной школьной фотографии, которая висит в передней, он моложе меня, так что и сравнивать нельзя.
Память и совесть
Дмитрий Трофимов, вопреки своему обычаю, в воскресенье на базар не пошёл, а проплотничал все утро на пустыре около Юрьевой горы. Правил ограду у памятника на месте расстрела первых организаторов Советской власти на селе.
Я подошёл, когда Федор Петрович, председатель сельсовета, мужчина небольшого роста, степенный и властный, принес десятку за труды. Трофимову загорелось выпить. Федор Петрович, несмотря на выходной день, был при исполнении обязанностей и Трофимов потянул меня пойти с ним:
Можешь не пить, но из уважения посиди.
И мы пошли в столовую. «Заодно позвоню в райцентр старому знакомому», подумал я.
За столиком в углу сидел Степан Коньков.
Ну вот, есть с кем и помянуть, угрюмовато произнёс мой спутник.
Мы, как у нас говорят, поздоровкались. Когда Трофимов поднял стакан и расправив широким жестом усы, провозгласил тост за советскую власть и его, Дмитрия Трофимова, солидный вклад в строительство нового «обчества», Степан поставил стакан на стол и наотрез отказался пить:
Я хоть, Митрич, и был мальцом, а помню, какие ты вклады делал. Вот тебе вложить горячих тогда некому было, это точно. Все у тебя кумовья да сваты. За что нашего Серого на третий день, как свели со двора, ухандокал?
Трофимов молчал.
Потом из отрывочных фраз я понял, что ему, очевидно, не трудно было вспомнить тот далекий первый год коллективизации, когда в весеннюю ростепель, остаканившись с приятелями сивухой, вздумалось ему, новоиспеченному колхозному конюху, по синему ломкому льду Самарки перебраться на правый берег к своей зазнобе. Дмитрия вытащили из воды, а Серого не смогли со всей упряжью пошёл под лед.
Глядя на седеющего грузного Степана, я видел его заплаканным лобастеньким мальчишкой в отцовской кубанке таким, каким тот был, по его рассказам, в ту далекую пору. И уже не в первый сегодня раз удивился, а потом и ужаснулся быстротечности жизни. Опорожнив свой стакан, Трофимов встал из-за стола. Я попрощался со Степаном, и мы вышли. По пути домой Трофимов вслух зло рассуждал:
Вот, бестия, помнит все. Не их уже меренок был колхозный, а все равно зуб имеет. А оно хоть и верно, зазря мере-нок погиб, запоздало покаялся он.
Что-то похожее, видимо, на угрызения совести проклюнулось в нем, но он тут же одернул себя:
Степка подкулачник проклятый! Как таких только земля держит
Трофимов не привык быть виноватым.
Бабка Мариша
Я знаю её только старухой. Ей уже давно за восемьдесят. Живет она одна, все сыновья погибли на войнах. Муж в давние лихие годы уехал в чужую дальнюю сторону на заработки, да так и не вернулся. Возвратившиеся мужики рассказывали, что одолела его в пути какая-то страшная хвороба. Его и зарыли там, в чужой земле. Я его знаю только по желтенькой фотографии, которая висит неизменно на одном и том же месте. А рядом иконы. Много она перенесла горя и ни разу, как ей кажется, Всевышний не вмешался.
Прогневила чем-то Или не до нас ему?.. тихо говорит она старушкам, которые наведываются к ней и притворно серчают на неё во время таких разговоров. И сама она качает головой, осуждая себя за такие слова.
Она часто думает о прошлом. Время неудержимо рвется вперед, а она чаще там в прошлом, со своими заботами, их так много было у неё.
Маленькая, светящаяся изнутри необъяснимым, мудрым светом, она смотрит на мир своими добрыми глазами, видавшими голод, смерть, и улыбается этому вечному миру, в котором по чьей-то забывчивости все ещё живет. И думается мне, когда я смотрю на неё, что к старости в человеке все мрачное и угрюмое пропадает и остается только то светлое, что было заложено при рождении и что встретилось ему в его долгой и такой мгновенной жизни.
Иногда мне хочется представить её молодой. Какая она была тогда, у истоков своей жизни? От природы ли чистая и ласковая она, или это жизненные невзгоды и неудачи сделали её такой светлой, желающей всем добра и счастья?
Каким я приду к своей старости?
Выпь
Возвращался ночью с охоты. На болоте кричала выпь. От свинцово-тяжелой воды, от осеннего задумчивого леса веяло таинственной и недоброй силой.
Но что поразительно, голос выпи, от которого в детстве сжималось сердце и хотелось бежать как можно дальше, теперь был вовсе не страшен, а наоборот, заставлял остановиться и прислушаться. И не только к себе, но и к другим звукам живущего своей жизнью болота, доставляя удовольствие маленькими неожиданными открытиями.