В соседнем дворе, где была такая лестница, обошла все квартиры. Звонки не работали, да я бы и не достала до звонка.
Стучала в дверь, мне открывали.
Извините, здесь живёт девочка Аня? Мы были подругами до войны.
Здесь такой нет. Это в нашем доме? Ты хоть номер квартиры помнишь?
Я помню только железную лестницу.
Конечно, ты ведь была такой крохой.
Наверно, взрослые думали война расшвыряла родных и близких, а тут маленький заморыш ищет такого же. Сколько им было до войны, что успели подружиться?
Я так и не нашла её. Может, они уехали, как мы, в эвакуацию, и остались там навсегда? А может, мы с ней проходили по одной улице, так никогда и не узнав друг друга?
Когда я говорила себе «до войны», чаще всего вспоминала один-единственный день, долгий, тёплый и совершенно счастливый. Это было последнее мирное лето, и сейчас, издали, мне кажется, что сразу за ним началась война.
Папа ехал куда-то за город на консультацию и обещал взять меня с собой. Но сначала нужно было обмануть Вовку, чтобы он спокойно лёг спать днём.
У меня на лице, наверно, весь день светилось счастливое ожидание. Вовка почувствовал за его спиной в доме что-то затевается, и можно проспать самое интересное!
Я всё время поднималась на своей кровати и смотрела может, он заснул? И он мгновенно открывал свои круглые глазищи. Я сбежала, просто встала и ушла на цыпочках, и горький Вовкин плач преследовал меня.
Ты не могла подождать, пока он заснёт? Ладно, идите, я сама его успокою, недовольно сказала мама.
И весь долгий день мы были вдвоём, я и папа. Не помню, как ехали за город, помню только, как шли через лес или парк, и там почему-то помню не деревья, а траву.
Она была одного со мной роста, и я шла сквозь тугие зелёные стебли, и белые цветы качались у меня над головой, и белая бабочка взлетала медленно, как будто зная, что я не могу её догнать в этой травиной чаще.
Пытаюсь, делаю шаг, другой, вот она, совсем рядом, протягиваю руку, но она перелетает на другой цветок, будто играет со мной.
Я снова бегу за ней, высокая трава смыкается за моей спиной, и мне так весело, я смеюсь и не могу остановиться!
Но бабочка легко взлетает, поднимается выше и выше, а я слежу за ней из высокой травы, одного со мной роста
Папа хотел познакомить лес и меня, сам он был хорошо знаком с этим лесом. Называл по именам цветы и деревья, как жаль, что я не могу вспомнить ни одного названия.
Он узнавал птиц по голосам, и тоже называл мне их имена, а я слушала и кивала своим огромным бантом. И во мне жило радостное предчувствие, что я ещё не раз приду сюда, что это только начало, счастливое начало огромной и прекрасной жизни. Но мне почему-то кажется сразу за этим днём началась война.
Через много лет воспоминание об этом счастливом дне вылилось даже не в стихи, а в песню
Память
2. Своя война
И следующий осколок уже война. Наверно, это был не первый день войны. Мы уезжаем, уезжаем! Папа с нами не едет, ему надо везти в эвакуацию свою школу. Не едет и дедушка, отказался наотрез с необычной для него твёрдостью. Не хотел быть обузой, семья сына, семья дочери, бабушка, ещё и он.
Папа отвёз куда-то приемник, Хороший, с одним весёлым зелёным глазом, с ручками, которые можно было крутить и слушать, что хочешь голоса, музыку, чужую речь.
На долгие годы место между окнами занимает чёрная тарелка репродуктора, похожая на большой безглазый рот. Его нельзя было заставить говорить или петь, он говорил, только когда сам хотел, и пел, когда хотел сам.
Его не выключали ни днём, ни ночью, и когда он вещал, все обращались в слух. У меня тревожно замирало сердце. Почему, ведь не понимала ничего! Наверно, тревога была разлита в доме, лежала на лицах взрослых, и как в зеркале, отражалась в моей душе.
Зачем напекли так много крендельков, целый мешок из вафельного полотенца с зелёными полосками по бокам? Почему нельзя взять с собой игрушки, раз уж мы уезжаем? И книжки нельзя, и шахматы? Хотя бы одну куклу Жанну ту, что без головы!
Ночь, ещё непривычное слово «тревога», мы с бабушкой и Вовкой сидим в подвале. Запах угля, тусклая лампочка под потолком, и я мучительно пытаюсь понять, что происходит.
Опять поворачивается калейдоскоп с моими осколками.
Дорога Иногда удаётся ускользнуть от бдительного ока взрослых и стать у приоткрытых дверей теплушки.
Можно держаться за поперечную доску и вдыхать свежий ветер и смутное ощущение пьянящей новизны, когда мелькают поля, перелески, опять бескрайние южные поля.
Но тут же:
Света, сколько раз тебе повторять не подходи к дверям! Так и хочет вывалиться! мамин голос звенит от возмущения, и я пробираюсь через узлы и чемоданы в дальний угол, где она сидит с Вовкой на руках. Он тихий-тихий, его не слышно даже, когда вся вагонная малышня начинает плакать, как по цепочке, один за другим.
А меня уже зовут Светой, наверно, потому что папы с нами нет, это ему нравилось называть меня Ланочкой.
Дорога Многочасовые стоянки на запасных путях, просто посреди степи. Мы ведь были самым несрочным грузом, самым неважным. На каждой станции взрослые и дети бежали с чайниками за кипятком. Мама отдавала Вовку бабушке и, строго взглянув на меня, убегала. Сердце моё сжималось от страха вот сейчас мы тронемся, а мама останется.
Бывало, едва люди с чайниками успевали спрыгнуть на землю, состав оживал, начинал двигаться. И десятки рук тянулись из вагонов.
А поезд идёт, и я смотрю с безопасного расстояния, как мимо приоткрытой двери бегут деревья
Мы живём в доме из старого красного кирпича, красные от ржавчины железные ступеньки на второй этаж, красноватый песок во дворе, и немыслимая жара.
Очень хочется пить, постоянно хочется пить. Никаких других мыслей и желаний. Взрослые твёрдо усвоили, что детям можно только кипячёную воду, особенно теперь, в войну, в дороге.
Большой красно-коричневый чайник сейчас закипит или сейчас остынет. Мама дует на воду в крышке от чайника, и она, наконец, у тебя в руках. Ты пьешь её, тёплую, большими жадными глотками, но через несколько минут снова хочется пить.
Я знала, настоящая вода в колонке во дворе, надо только спуститься по лестнице и напиться. Ночью лежу и жду, пока все заснут.
Комната огромная, несколько семей. Тихо встаю. Серый свет за окном, серый стакан рядом с чайником. Дверь приоткрыта «для воздуха». Набрасываю чёрную мамину шаль, спускаюсь к колонке.
Плоский кран открывается легко, и стакан наполняется водой, настоящей, живой, холодной. Я выпиваю её и возвращаюсь в комнату. Все спят. Стакан послушно, без звука, становится на место. Жажда кончилась.
Потом пароход? Я не помню, опять мой калейдоскоп повернулся, и осколки сместились что было раньше, что потом?
Пароход со своим пёстрым грузом болтается посреди Каспия уже несколько суток. Может, он давно потерял управление? Самолёты пролетают, кажется, над самыми нашими головами, и короткие трескучие очереди рвут воздух. Бомбы падают почти у борта, вода поднимается до неба и рушится на палубу.
Мама сразу ложилась, пытаясь закрыть собой всех, Вовку, меня, бабушку. Пароход нещадно качало, бабушка стонала и не узнавала никого, Вовик рвал и плакал. Я видела прозрачную тёмно-зелёную волну с белоснежной пеной на гребне, потом не видела ничего.
А когда открывала глаза, опять волны, небо качается, палуба качается, и мама, держась за стены и поручни, несёт воду Вовке, бабушке или мне. И лицо у мамы зеленоватое, как вода в море.
Нет, мама говорит, что пароход был гораздо позже.
Грозный. Несколько месяцев, огромный кусок почти нормальной жизни, хотя и непохожей на жизнь до войны. Добрый город, скольких он приютил и обогрел в ту военную зиму!
И приехал папа, папа! Мне ещё дано было подышать с ним одним воздухом, строить замок из снега, кто бы придумал такое чудо, настоящий замок с цветными круглыми окнами?