Когда я вернулась в квартиру Авенданьо, Клаудия по-прежнему спала. Цветы я поставила в банки и кувшины, найденные в шкафах, а еду положила в холодильник. Под книжными шкафами обнаружились виниловые пластинки и проигрыватель для них: Око, по-видимому, предпочитал джаз и классическую музыку. Включив на низкой громкости волнующий альбом Шарля Трене, я принялась готовить завтрак.
Проснувшись, Клаудия робко меня поприветствовала; я уже понимала, что робость едва ли часть её существа. Наконец она меня поцеловала, и мы отвлеклись, пока не стало понятно, что для этого будет сколько угодно времени. Наши желудки работали на своей волне.
Я подала Клаудии поджаренный хлеб с маслом, яйца с ветчиной и дольки помидора с базиликом и оливковым маслом, и она с энтузиазмом набросилась на еду. Слушая громогласное пение Трене, мы болтали про университет и про то, как трудно быть винтиками в огромной машине тривиума и квадривиума. Поскольку в этом я обладала большим опытом, чем она, я предложила Клаудии несколько советов по навигации среди потоков преподавательского и административного состава; но что-то в ней напоминало мне об Оке. Клаудия оказалась настолько убеждена в собственной важности и собственных знаниях, что советовать ей что-либо оказалось невозможно. Я вздохнула ну что ж, пусть сама разбирается.
Клаудия встала, налила себе ещё кофе и, взяв с личной полки Авенданьо один из его сборников, отошла от обеденного стола (я на скорую руку переставила пишмашинки и отодвинула бумаги, чтобы мы могли позавтракать) и села в потёртое и набитое до предела кресло рядом с проигрывателем. Я принялась просматривать бумаги Ока на столе, а она зажгла сигарету и стала листать тоненькую книгу, потом сказала:
Он мне нравится! У него прямо-таки стояк на власть.
Он славный старичок, но поэзия его меня не вдохновляет, ответила я. Наши отношения начались слишком недавно, и ещё оставались хрупкими, поэтому мне не хотелось спорить, но лгать, чтобы угодить Клаудии, я тоже не собиралась. Она такая мелкая. Такое впечатление, что половина стихотворений оды его члену.
Послушай, Клаудия не обратила внимания на меня. В руках она держала «Тёмные тучи над Сантаверде». Стихотворение называется «Мы под огромным небом». Вот как начинается: «Холодно. На тебе свитер. Смотрим, как облака плывут над бесплодной равниной ржавой, безжизненной Атакамой. Все, кроме нас, её покинули. Я спрашиваю: Ты голодна? У нас есть ягнёнок. Нет, говоришь ты, трогаешь свой плоский живот, потом свои волосы». По крайней мере, он умеет изображать подтекст, Клаудия стала листать страницы.
Погасив сигарету, она встала и заглянула в холодильник:
Ты купила томатный сок?
Этот вопрос меня кольнул. Она ни за что не сказала спасибо ни за завтрак, ни за свидание, ни за занятия любовью. Не то чтобы мне нужны комплименты, но неблагодарность Клаудии была слишком велика. Я сказала:
Думаю, тебе пора идти. Мне надо работать.
Она потрясённо обернулась ко мне, но я, не обращая внимания, взяла рукопись «Внизу, позади, под, между».
Ладно, сказала Клаудия, исчезла в спальне Ока и вышла уже с сумочкой и надевая серьги.
Увидимся в университете, с этими словами она бесцеремонно исчезла.
Я вздохнула, чувствуя, как с плеч свалилась огромная тяжесть. Да, Сартр был прав: ад это другие. Итак, я держала в руках тайную рукопись Авенданьо.
Открыв, я начала читать.
Авенданьо
В то время я спал со студенткой-активисткой кажется, её звали Алехандра Льямос; впрочем, это было слишком давно: в данную конкретную дыру утекло, как говорится, слишком много воды. Подозреваю, я намеренно вытеснил все воспоминания о студентке и о наших с ней отношениях, да и был с ней не ради её имени. Её волосы, её силуэт в свете солнца и ламп я помню; её облик неясен, но вкус её кожи, остуженной холодным морским воздухом, до сих пор обжигает мой язык. Я помню вкус и ощущение её тела в 69-й позиции, слабо припоминаю её (скромные) груди, как припоминает мальчик груди его мамы из младенчества, припоминаю тембр её голоса, когда она повышала его в гневе. Она напоминала мне о Нивии, моей жене. Бывшей жене. Поэтому, наверно, я и обращался с ней так плохо. Был бы я не Авенданьо, а человеком моральным, я стыдился бы признаваться в этом, но что есть, то есть. Однако имя уверен, её звали Алехандра Льямос. В любом случае, буду так её называть.
Не думайте обо мне плохо сами всё увидите.
Я мог бы сказать, именно наши с ней отношения привели людей Видаля к нашим дверям именно так говорят. Но это неверно «видалистас» рано или поздно за мной пришли бы. Потому что Павес был моим другом и покровителем другом и покровителем всех поэтов и писателей. Мои симпатии склонялись на левую сторону, но я никогда не обратился в веру социалистов целиком. Однако они, так или иначе, хотя бы уважали печатное слово и знали, что поэты, писатели, журналисты составляют ткань коммерции и культуры. Моя ошибка состояла в том, что я слишком горячо восхвалял Павеса в своих редакторских статьях в «Ла-Сирене» и «Ла-Тромпете». Павес обладал достаточной силой, чтобы терпеть инакомыслие, хотя мы с ним по-разному видели дорогу простого человека к эмансипации. Я чтил искусство и образование; Павес, пусть и поддерживал то и другое, больше интересовался промышленностью и коллективным усилием народа, объединённого против интересов богачей. Теперь, все эти годы спустя, я знаю: именно это привлекло внимание Никсона и, ещё хуже, Киссинджера, их слуг с деньгами и влиянием. Вонь коммунизма вызвала у них отвращение, и по гигантским невидимым артериями в воздухе побежал их яд. Они сговорились низвергнуть мою родину.
За мной пришли бы рано или поздно.
Потому что я открываю двери, сам не зная почему.
Открываю двери, не понимая возможных последствий.
Издатель только что заплатил мне за последнюю книгу, и я на лето снял домик в Санто-Исодоро, на южном побережье Махеры близ Чили, в маленькой рыбацкой деревушке под названием Назаре у одноимённой реки. С ноября по апрель все летние месяцы, когда климат умеренный я собирался писать роман, который планировал. Великий роман Авенданьо! Проза, горячая, словно бычья кровь, так, что в ночном воздухе идёт пар! Мой аргентинский издатель был в восторге, моя любовница счастлива, пусть и скучала по другим студентам, которым проповедовала марксизм и Евангелие по Че Геваре. Без этих сорвиголов она чувствовала себя не в своей тарелке.
Я был опьянён но слова ко мне не шли.
Что-то меня отвлекло и это что-то оказалось либо слишком лёгким, либо слишком любопытным, чтобы его упустить. Анхель Илабака, которого я сменил на посту председателя кафедры истории и литературы Католического университета Сантаверде, неожиданно умер. Поскольку он считал меня своим протеже, то завещал мне львиную долю своих книг, многие из которых были редкими и очень старыми. Вдова профессора со слезами привезла их мне в Сантаверде, и я, взяв книги, торжественно пообещал не дать его наследию пропасть. Вдова не знала, что делать, и попросила, если найду что-нибудь ценное, принести это её детям, и я сказал, что так и сделаю.
Коробки с книгами проследовали за мной на юг, на побережье, где я по ночам, вместо того чтобы писать, читал и составлял их реестр. Днём мы с Алехандрой спали допоздна, ели сардины, пили богатые сухие аргентинские вина и курили марихуану, купленную в Сантаверде перед трёхдневной поездкой в машине на юг.
А потом я снова читал.
Он любил Неруду, сказала Алехандра на вторую ночь в Назаре, перебирая книги в коробке.
Кто не любит Неруду? Он наше сокровище, отец всех нас.
Он марионетка империалистов, фыркнула она, пожав плечами.