В любом случае, они славные детишки. Из того, что помню, выглядят как два маленьких Гжеся. Как и он, пинают и толкают все вокруг, еще и веселясь от этого.
– Если бы они любили змей и тарантулов, у меня были бы змеи и тарантулы. Что поделать? Вот будет у тебя свой, сам увидишь. Ты бы себе и руки на хрен поотрывал, – говорит он, бесцельно ходя вдоль и поперек по этому бардаку, словно пытаясь зачаровать его одним только хождением.
На кухне громоздятся пакеты молока, хлопьев, моющих средств, хлеба, масла, колбасы – все вынуто и разложено на деревянном столе, словно брат размораживал холодильник. Рядом с телевизором в углу комнаты лежит стопка фильмов на DVD. Много вестернов и приключенческих из 80-х, «Кобра», «Рокки», «Клетка», «Коммандо», плюс множество сказок. Несколько книг, Сергиуш Пясецкий [14], Генрик Сенкевич, биография Guns N’Roses. «Guns N’Roses, – думаю я, – была бандой селюков, но когда-то они очень нам нравились и мы прикидывали, что было бы, приедь они в Зыборк. Узнал бы их кто, или они просто получили бы по башке, например от Мацюся и его приятелей».
– Хороший стол, – говорит Юстина. – Сам резал?
– Я все делал сам, – улыбается Гжесь. – Все сам построил.
– А кто проектировал? – спрашивает она.
– Проектировал… ну, я, – пожимает он плечами. – Как увидел, что тот архитектор накарябал, то въебал ему в лоб и нарисовал все сам.
– Сам? – спрашивает Юстина немного иронично, а немного с подозрением.
– Есть вещи, которые может делать каждый, если только немного соберется, – отвечает Гжесь.
Между вещами и игрушками на полу лежало фото в рамке: мое, Гжеся и мамы. Мама выглядела примерно такой, какой я ее помню, вот только волосы ее – как ни странно – распущены. Гжесек улыбается, он щербатый, на нем футболка с Бэтменом. Я смотрю куда-то в сторону, не знаю, на что именно, рот у меня приоткрыт, и выгляжу я как умственно отсталый. Мама смотрит в объектив молча. Улыбается, но я знаю, что она тогда была печальной.
– Наверное, детишки сбросили, – говорит Гжесь, когда видит, что я взял фото в руки. – Ну, сука, я тут и до праздников порядок не наведу.
Юстина пьет воду и курит, стряхивая пепел в поставленную на стул банку. Та полна пепла и окурков.
Сквозь большое стеклянное окно веранды я вижу, как под воротами останавливается машина отца. Синий пикап «ниссан» 1986 года, 4 × 4. Он купил его недавно, но я не помню, когда именно. Сзади паркуется еще одна, тоже зеленая, большая машина.
– Генерал приехал, – Гжесь улыбается.
– Наверное, бензин жрет, – говорю я о машине, надо сказать хоть что-то.
– Как F-16,– отвечает Гжесь.
Стекла машины затемнены. Некоторое время из нее никто не выходит. Оба авто кажутся приехавшими сюда сами по себе.
В моей памяти мама чаще всего без выражения на лице. То, что она чувствует по-настоящему, видно только в ее глазах. Помню, как отец сидит за столом, заставленным человек на тридцать. На столе куча пустых бутылок, грязных тарелок, мисок, салатниц, конфетниц и селедочниц. Кажется, это Рождество или миропомазание Гжеся.
Помню, отец спит: сидя, и только что-то заставляет его слегка раскачиваться вперед-назад, будто кто-то, стоя за его спиной, чуть напирает на стул. За столом сидит с десяток человек; все делают вид, что не обращают на это внимания. Помню, как отец встает и замирает уродливой статуей: какое-то мгновение так и спит стоя, а потом тянет скатерть, что лежит подо всей этой посудой, тарелками, мисками, салатницами, конфетницами и селедочницами, тянет сильно, сбрасывает вместе со скатертью и то, что на скатерти, на пол, подняв неимоверный шум, словно сто окон выбили одновременно; стекло, посуда, остатки еды падают на него, рядом с ним, по всему ковру, все вскакивают, отпрыгивают, мама тоже, не меняя выражения лица, а отец прикрывается этой грязной скатертью как одеялом и укладывается спать среди битого стекла, пятен пролившихся в ковер водки, оранжада и кофе, остатков утки, цыпленка, салата, следов от жирной подливки. Я помню, как мама стоит над ним и смотрит: таким взглядом окидывают спящих в трамвае бездомных.
– Сукин сын, – шипит сквозь зубы моя мать, и это единственный раз, когда я слышу от нее ругательство.
Отец будет спать долго и крепко, словно ребенок; шесть часов мать с помощью двух теток наводят порядок и смывают всю грязь, а он продолжает спать.
Я откладываю снимок назад туда, где он и был.
– Мог бы и мне дать попить, – говорю Гжесю.
– Налей себе, – он тычет куда-то на стол в кухне. Неподалеку от того места, куда он указывает, стоит почти пустая бутылка минеральной воды.
Если коротко – все закончилось тем, что, когда стало ясно, что мама не выздоровеет, отец перестал пить, продал машину и вставил себе зубы. Не пьет до сих пор.
– Сука, Алекс, – говорит мой брат и подпрыгивает, когда черный небольшой зверек проскакивает у него под ногами.
Я вижу, как отец выходит из машины и идет в сторону двери, без удивления глядя на мою машину – словно проверяя, не пробили ли ей шины. Из второй машины вылезает мужик в куртке моро. Они недолго разговаривают. Мужик слушает, что говорит отец, кивает, подает ему руку. Они стоят, сцепленные этим жестом, две, три секунды. Наконец мужик садится в свою машину и уезжает. Отец остается в одиночестве, идет к калитке.
– Это Брачак. Лесничий. Революционеры, чтоб их, – мой брат смеется.
– Революционеры? – спрашиваю я.
– Ну, ага. Зыборские революционеры. Бернат был третьим, но свалил к любовнице, – говорит Гжесь.
Отец идет как всегда, чуть покачивая плечами, медленно и внимательно, словно пытаясь удержать равновесие на шпале, но и мощно, словно с каждым шагом желает что-то растоптать. На нем кожаная куртка, военные штаны, черные кроссовки. Он всегда так одевается. На носу коррекционные очки, которые он носит вот уже несколько лет. Наголо бритый череп кажется вынутым из реки, выглаженным волнами камнем. В руке он держит полотняную сумку, из которой торчит хлеб.
– Тут! Они тут! – кричит Гжесь и выходит из дома, а отец поворачивается к нему.
– Они тут! – повторяет Гжесь. Отец кивает.
– Если они здесь, то пусть приходят, – говорит и открывает дверь, и только когда делает это, словно по сигналу из машины выходит Агата, вторая жена моего отца, а я выхожу из дома Гжеся и поднимаю руку, вроде как здороваясь, а вроде как сдаваясь.
Юстина встает за мной. Не поднимает руку. Как и Агата. Никто ничего не говорит. Пес поднимается. Взлаивает, отец тычет в него пальцем, пес перестает лаять.
– Пойдемте, – говорит отец, ставя сумку с хлебом на землю и открывая дверь.
– Я останусь, – отвечает Гжесь. – Сейчас приду.
– Ты тоже иди, – говорит мой отец.
– Я останусь, – повторяет Гжесь. – Нужно прибраться.
Юстина входит в дом первой. Отец стоит в дверях, снимает обувь. Юстина протягивает ему руку.
– Не через порог, а то поссоримся, – говорит он Юстине.
В доме пахнет чистотой, но еще чем-то мягким, сладким и старым. Стены недавно покрашены в темно-желтый цвет. В последний раз, когда я приезжал, они были темно-зелеными.
Юстина переступает порог, входит внутрь, в прихожую; прямо, за двойными застекленными дверьми, вход в зал; направо – кухня. Налево – лестница вверх, а рядом, все еще белые и все еще поцарапанные, двери, за которыми вход в подвал. Все как всегда, но одно – совершенно по-другому. На втором этаже – комнаты, спальня, некогда родителей, а теперь отца и Агаты, бывшая моя, теперь Йоаси, моей сводной сестры, бывшая Гжеся – теперь Янека, брата-близнеца Йоаси.
В доме, где меня воспитали, теперь живет совсем другая семья, вот только этой новой семьей тоже управляет мой отец. «Это смешно, – думаю я. – Как арабский ситком».
Некоторое время мы стоим в этом коридоре, без слов, словно перепуганные.
– Ну, привет, Юстина. Привет, любимые. Хорошо, что вы приехали, – говорит Агата.
У второй жены отца светло-русые волосы цвета теплого сена, похожие на волосы моей матери, только что собранные в хвост. Она переняла у отца немало жестов, например это угловатое протягивание руки, когда здоровается, словно вместо суставов у нее старые пружины; неотрывный взгляд в глаза; постоянные еле заметные кивки в знак того, что она слушает своего собеседника.