«Да, я тебе верю! Но почему мы сегодня здесь?», – робко спросил Николай».
«Узнаешь, узнаешь немного позже», – отозвалась в нём мысль вепря.
Он был впереди Николая и казался на фоне темного неба огромной глыбой, окруженной ярко мерцающими точками на конце каждой щетинки. Они сливались в ореол, и только свет янтарно-желтых глаз Калибана не позволяли казаться им роем мириад светлячков. «Очень красиво», – подумал Николай. Вепрь, взглянув на него, послал в ответ благодарную улыбку.
«Ну, вот мы прибыли», – сказал он, и Николай, стремительно и плавно, будто на гигантских качелях, скользнул вниз, вознесших ранее его в высь, в переливы темного мерцания небес, и пребывавших там до этого времени. Оказавшись на земле, Николай дивился тому, что окружило его на лесной поляне. Тут были деревья, покрытые легчайшим светящимся мхом, от зеленоватого света которого всё вокруг стало матово-призрачным. Этот невыразимо приятый свет завораживал взгляд, и Николай чувствовал, как он вливается в его глаза животворной струей. Трава под его ногами трепетала легкими волнами, будто кто-то невидимой щёткой причесывал её. Запах травы, как целительный бальзам проникал в его мозг и Николай, вдыхая фантастический коктейль ароматов, чувствовал опьянение и блаженство.
Он очнулся от прикосновения. Калибан стоял рядом, погруженный в свои мысли. Из-под закрытых век по его щеке блеснувшей искоркой скатилась тяжелая слеза и исчезла в нежных перекатах травы. «Вот здесь я родился…», – печально прошептал он. Николай почувствовал это. «Почему ты грустишь?». «А ты прислушайся к себе, к тому давнему, спрятанному далёким временем, своему детству…».
Он не договорил, а Николай уже был весь объят теплой легкой дрожью, от которой заныло и забилось учащённо сердце. Всё вокруг вдруг показалось ему знакомым до мельчайшей чёрточки. Вон там стоял тополь… Тот самый, на макушку которого залез на спор. Предательски подломившийся сучок под его ногой заставил пережить страшное и сладкое до жути короткое мгновение падения. Он ощутил только что его вновь, когда скользнул с высоты на эту поляну. А за той рощицей угадывался дом, где он провёл всё свое детство. Был там и просторный двор, в котором ранним солнечным утром голос матери, скликающей на кормежку пернатую живность, пробуждал его от мягкого томления сна. И там, он знал это, словно видение стояло перед глазами, росли в палисаднике пунцовые георгины, свисавшие через раскрытое окно, у которого он спал. Летние грозы накатывались на него гулкими густыми раскатами колокольного звона, серебряными, невесомыми шорохами волн. Николай стоял, широко открыв глаза, в которых отражались яркие картины, запечатленные несмываемыми красками детства.
«Боже мой… Боже мой, как мне сейчас сладко и больно! Чем же я был тогда, в то светлое время?! Мы выросли из него и погрузились, сами того не замечая, в мир борьбы, злобы, бессилия и сознания своей ничтожности! Мы тогда ушли от Бога, в этот сумеречный мрак безжалостного повседневного бытия и сделали это сами, по доброй воле!». «О, как верно! – откликнулся Калибан. – Ты теперь меня понял! Всем нам в нем тяжело – богатому, потому что богат, бедному – потому что беден, святому – потому что свят! Так можно сказать обо всех и обо всем, но только не про детство любого существа, каким бы тяжелым оно ни было. В нашем лесном бытии трудно было быть маленьким. Голод постоянно терзал моё истощённое тело и оттого было холодно, так холодно, что, копая землю, добывая из неё скуднейшее наше пропитание, я порой не чувствовал своего носа и клыков. И всё же в ту первую в своей жизни весну я забыл обо всех страданиях лютого времени! Я словно плавал в густых сладких запахах леса и когда я закрывал глаза, их тёплые волны, нежно баюкая, несли мое тельце в неведомые дали времени. Нам меньше отпущено жизни и потому мы чувствуем её острее и тоньше чем вы, люди. Но это всё далеко в прошлом и мне грустно, потому что это моё последнее прощание с ними – местами моего детства. Больше мне не придётся увидеть их».
Николай удивлённо спросил: «Почему так?».
Калибан помедлил, затем ласково усмехнулся, оплеснув янтарным светом своих глаз темную фигуру лесничего: «Потому, что я скоро умру…». «Но это неправда! – возмущенно вскричал Николай, словно уколотый в сердце этим непонятным утверждением. – Никто не хочет твоей смерти, поверь!». «Что ж, в это поверить нетрудно. Но ты здесь сейчас потому, что ты мой палач – хочешь ты этого или нет… И умру я от твоей злой воли. Чтобы тебе стало понятно, скажу – ты пленил не моё тело, а мою волю, оборвав ту нить, которая в жизни единственная связывает её с личностью и свободой! Твои намерения, пусть самые благие, стали для меня актом принуждения и насилия. Что об этом толковать! Вы сами, люди с людьми сговориться и понять друг друга часто не можете, а что уж остаётся говорить о наших взаимоотношениях! Мы ваши жертвы всегда и лишь добрая воля и разум человека гарантия нашей свободы и жизни. Ты меня понимаешь?». «Да, конечно, я тебя понимаю, – воскликнул Николай, – словно бы я сам сказал тебе эти слова! Но из того, что я услышал от тебя, несправедливо многое. Ни тебе, ни твоим соплеменникам никто не желает зла. Я не допущу твоей смерти, и я сделаю это! Я не могу быть твоим палачом, ведь я тоже действую не по своей воле! И ты тоже можешь меня понять?». «Конечно, я с самого начала понимал тебя, но это мало меняет дело. Ты для меня всё равно есть воплощение злой воли и неважно, кто тебя направляет. Для людей той страны, где ты воевал, ты был тоже олицетворением злой воли. Ведь вы не давали себе труд задуматься об этом. Вы не были даже наёмниками, которым платят деньги за риск быть убитым. Вы там были бесправным пушечным мясом…».
Калибан вздохнул и поднял голову к темному небу. Некоторое время он молчал. Молчал и Николай, размышляя над его словами. Мысли приводили на ум разные доводы в осмыслении того времени. Результатом их стало невесёлое резюме: «Уж точно, связали нас присягой, надели шоры из агиток на глаза и погнали вперед, как стадо баранов на бойню!.. Вот и молотили друг друга столько лет, не щадя ни себя, ни афганцев…».
«Так как? – прервал свое молчание Калибан. – Теперь тебе не кажется, что такая же несправедливость совершается сейчас с твоим участием по отношению к моему племени. Или опять ты отбрасываешь все сомнения, оправдывая свои действия некой высшей целью. А суть проста, если вдуматься. У нас отобрали, и ты знаешь, как, нашу родную землю, и пытаются силой увезти в места, с которыми нас ничто не связывает! Конечно, не твоя в том вина, что у нас отобрали наше последнее пристанище и родину. Вот почему я сказал тогда тебе, в прошлый наш разговор, что взгляды мои изменились полностью. Все те понятия о добре и зле хороши сами по себе, отдельно для вас и отдельно для нас, животных, как вы нас называете. В нашем племени они действуют по всей своей справедливости без отступлений от назначения их нам природой. Наша жизнь не допускает иных толкований ума, силы, здоровья кроме тех, о которых и у тебя вполне правильные и разумные представления. Но так было до тех времен, когда волею судьбы наши дороги и интересы пересеклись. Нет нужды говорить, что если эти категории и у вас в ходу, в общении между собой, то вы в наших отношениях начисто исключили их, заменив на обман, коварство, хитрость зла и право сильного. Но не мы вторглись к вам, а вы отняли у нас смысл жизни, ибо он заключён только в нашей земле и только в ней, в той, где мы рождаемся, живём, добывая пищу, и умираем. У нас нет иных ценностей, как у вас, людей, и потому, отнимая у нас нашу родину, вы лишаете нас изначального – смысла нашей жизни…».