За Галилеей, городком не больше Файртауна, теснившимся вокруг закусочной "Седьмая миля" и шлакоблочного магазина Поттейджера, дорога, как кошка, прижавшая уши, ринулась по прямой – здесь отец всегда гнал машину. За молочной фермой "Трилистник" с ее образцовым коровником, откуда навоз вывозил конвейер, дорога врезалась меж двумя высокими стенами осыпающегося краснозема. Здесь, около кучи камней, ждал попутной машины какой-то человек. Его силуэт был отчетливо виден на фоне глинистого обрыва, и, когда мы, беря подъем, приблизились к нему, я заметил, что башмаки на нем непомерно большие со странно выступающими задниками.
Отец затормозил так резко, как будто увидел знакомого. Шлепая башмаками, тот подбежал к машине. На нем был потертый коричневый костюм в вертикальную белую полоску, которая выглядела нелепо франтоватой. Он прижимал к груди газетный сверток, туго перевязанный шпагатом, как будто это могло его согреть.
Отец, перегнувшись через меня, опустил стекло и крикнул:
– В Олтон мы не едем, можем подвезти только до Пилюли.
Человек пригнулся к окну. Он часто мигал красными веками. Поверх поднятого воротника у него был повязан грязный зеленый шарф. Худощавый, он издали показался мне моложе. Невзгоды или морозы так выскоблили его бледное лицо, что выступили жилы; по щекам змейками извивались красные зигзаги. В припухлых губах было что-то жеманное, и я подумал, что это, верно, любитель мальчиков. Один раз, когда я дожидался отца возле олтонской публичной библиотеки, ко мне подошел, волоча ноги, какой-то оборванец, и, хотя я сразу от него убежал, его грязные слова запали мне в голову. Я чувствовал, что, пока мои ухаживания за девушками ничем не кончаются, с этой стороны я беззащитен, а в дом с тремя стенами всякий вор может забраться. Почему-то я сразу возненавидел этого человека. А тут еще отец опустил стекло, я мороз щипал мне уши.
Вот так всегда – отец со своей заискивающей предупредительностью, вместо того чтобы просто объяснить дело, только все запутал. Бродяга обалдел. Мы ждали, покуда его мозги оттают и до него дойдет то, что ему сказали.
– В Олтон мы не едем, – повторил отец и нетерпеливо подался еще вбок, так что его большая голова оказалась у меня перед самым носом. У его прищуренного глаза собралась сеть бурых морщинок. Бродяга тоже придвинулся, и я почувствовал, что нелепо зажат между их дряблыми старыми лицами. А из радиоприемника все звучал перестук колес; и мне хотелось снова мчаться вперед.
– А сколько проедете? – спросил бродяга, едва шевеля губами. Волосы у него на макушке были редкие и прилизанные, но он так давно не стригся, что над ушами торчали встрепанные космы.
– Четыре мили. Садитесь, – сказал отец с неожиданной решительностью. Он толкнул дверцу с моей стороны и сказал:
– Подвинься, Питер. Пусть джентльмен сядет спереди, у печки.
– Ничего, я и сзади доеду, – сказал пассажир, и это немного смягчило мою ненависть к нему. Все-таки он не совсем совесть потерял. Но садился он как-то странно. Неловко прижимая локтем сверток, открыл заднюю дверцу, а другой рукой все цеплялся за переднюю. Как будто мой добряк отец и я, безобидный мальчишка, были коварным, злобным зверем, а он – охотником возле ловушки. Почувствовав себя в безопасности у нас за спиной, он вздохнул и сказал тонким, жидким голосом, словно наперед отказываясь от своих слов:
– Ох и дерьмовая же погодка. До самого нутра пробирает.
Отец отпустил сцепление и, полуобернувшись, ответил пассажиру; при этом он бесцеремонно выключил радио. Ритмичный перестук колес вместе со всеми моими мечтами полетел в бездну. Ясная ширь будущего, съежившись, померкла в настоящем.
– Спасибо хоть снега нет, – сказал отец. – Больше мне ничего не надо. Каждое утро молюсь: господи, только бы снег не пошел.
Не оборачиваясь, я слышал, как пассажир у меня за спиной сопел и зыбко ворочался, словно какое-то первобытное чудовище, оттаивающее из ледника.
– А ты, мальчуган? – спросил он, и я затылком почувствовал, что он наклонился вперед. – Ты небось рад бы на снежку порезвиться?
– Бедняге теперь уж не до санок, – сказал отец. – Ему нравилось жить в городе, а мы увезли его к черту на рога.
– Да чего там говорить, он-то снег любит, – сказал пассажир. – Еще как.
Видно, снег для него значил что-то совсем не то; ясно было, что он за птица. Но меня только злость разобрала, я даже не испугался – ведь отец был рядом.
Отца тоже как будто смутила такая настойчивость.
– Что же ты, Питер? – спросил он меня. – Скажи, ты еще скучаешь по снегу?
– Нет, – сказал я.
Пассажир слюняво сопел. Отец спросил его:
– А вы, мистер, откуда?
– С севера.
– Едете в Олтон?
– Все может статься.
– Бывали уже в Олтоне?
– Довелось один раз.
– А чем занимаетесь?
– Я... э-э-э... повар.
– Повар! Как это прекрасно. Вы, конечно, меня не обманываете. И какие же у вас планы? Хотите остаться в Олтоне?
– М-м... Думаю подработать да махнуть на юг.
– Знаете, мистер, – сказал отец, – именно об этом я всю жизнь мечтал. Бродить с места на место. Жить, как птица. А когда наступят холода, расправить крылья и улететь на юг.
Пассажир хихикнул, озадаченный.
Отец продолжал:
– Я всегда хотел жить во Флориде, а сам даже издали ни разу ее не видел. Я не бывал южнее великого штата Мэриленд.
– Ничего там хорошего нет, в этом Мэриленде.
– Помню, еще в школе, в Пассейике, – сказал отец, – учитель часто рассказывал нам о белых крылечках Балтимора. Он говорил, что каждое утро хозяйки с ведрами и щетками моют белые мраморные ступеньки до блеска. Видели вы это?
– Бывал я в Балтиморе, но такого не видел.
– Так я и знал. Нас обманывали. На кой черт станут люди всю жизнь мыть белый мрамор, ведь его только вымоешь, какой-нибудь дурак в грязных ботинках сразу наследит. Никогда не мог этому поверить.
– Я такого не видел, – сказал пассажир, словно жалея, что из-за него отца постигло столь горькое разочарование. Встречая незнакомых людей, отец с таким жадным интересом их расспрашивал, что они терялись. Волей-неволей им приходилось вместе с ним тщетно, но упорно доискиваться правды. В то утро отец доискивался с особым упорством, как будто боялся не успеть. Он буквально выкрикнул следующий вопрос:
– И как это вы здесь застряли? На вашем месте, мистер, я давно был бы во Флориде, только меня здесь и видели.
– Я жил с одним малым в Олбэни, – неохотно ответил пассажир.
Так я и знал! Сердце у меня упало; но отец, видно, забыл, какая это скользкая тема.
– С другом? – спросил он.
– Да, вроде.
– И что же? Он вас надул?
Пассажир в восторге подался вперед.
– Ну да, приятель, – сказал он отцу. – Надул, сучий сын, распротак его... Ты прости, мальчуган.
– Ничего, – сказал отец. – Бедный мальчик за один день такого наслушается, чего мне за всю жизнь не доводилось. В мать пошел: она все замечает, хочет не хочет. А я, слава богу, половины не вижу и три четверти пропускаю мимо ушей. Бог хранит простые души.
Я не мог не заметить, что он соединил бога и маму, призвал их быть мне защитой, плотиной, которая должна была сдержать поток грязных откровений нашего пассажира; но меня возмутило, что он вообще может говорить обо мне с этим человеком, пачкать меня в грязной луже. Мне была невыносима мысль, что моя жизнь одной стороной соприкасается с Вермеером, а другой – с этим бродягой.
Но избавление было уже близко. Мы доехали до Пилюли, второго холма по дороге на Олтон, того, что покруче. За холмом был поворот на Олинджер, там пассажиру выходить. Мы начали спускаться с холма. Навстречу, в гору, полз грузовик с прицепом, до того медленно, что казалось, облупленная краска успела облезть с него, пока он тащился. Поодаль, тесня деревья, лениво поднимался вверх по склону большой коричневый особняк Руди Эссика.