"Для чего ж мы не берем других, более сильных крепостей, не идем на Царьград? -- роптали в армии и на судах.-- Из-за чего томимся в
гирлах и по болотным пустырям, болеем и мрем не в битвах, а от молдавских лихорадок? Долго ли нам кормить своей кровью турецких комаров и
слушать не гром орудий, а кваканье лягушек? Где наши соколы Румянцев, Суворов? Отчего молчит Потемкин? Он обабился, или турки подсыпали ему
дурману?" Стали кое-где толковать уж и об измене, о подкупе...
Все это знал светлейший и оставался в упорном мирном дефансиве. Курьеры по-прежнему пересылались от него к государыне и обратно.
Придворные трактаменты стали благосклоннее. Но князь, по-видимому, был погружен в прежнее безучастие ко всему, в недеятельность, а кольми паче в
лютую хандру. Кто-то прислал ему редкое киевское издание "Книги хвалений, сиречь Псалтырь", и он погрузился в сличение его текста с прежними
тиснениями.
"Яссы -- Капуя светлейшего,-- язвили его столичные и наши лагерные дармоядцы-остряки,-- опустился князь Григорий Александрович, одряхлел
не по летам, нравственно угас в напыщенности и сибаритстве своего двора. Видна птица по полету. Не бывать кукушке соколом. И пора давно
освежить, поднять дух армии иным вождем. Песня Таврического спета..."
Больше всех судачили и шипели о князе иностранные вояжеры и эмигранты, им обласканные и, в надежде легких триумфов, кишмя кишевшие при
главной квартире. В ожидании отличек, сняв мундиры и надев фраки, они исправно плясали на молдаванских балах и редутах и без устали чесали
языки.
-- Измаил, государи мои, не Килия и не Тульча,-- отвечал Потемкин этим критиканам,-- локальное положение вовсе иное. За его твердынями
сорок тысяч отборного войска, припасов на год и сам сераскир Аудузлу-паша. Хоть цапанье нам и не противно, но упаси Бог тратить людей; я не
кожедиратель-людоед... тысячи лягут даром. Ведь вы привыкли к театральным, легким эффектам... Опера-буффа, в ущерб строгим старым концертам,
всех перековеркала.
-- Так что ж делать? -- кипятились залетные гости.
-- А вот что. Война надоела Турции; авось и мы, как это ни прискторбно, кончим с подобающим достоинством -- дипломатией...
Ропот и гнев дешевого политиканства на светлейшего росли. Взоры и слух мерзились виденным и слышанным насчет его. Все ожидали его смены.
Он между тем, ускромив остервененное злоречием сердце и брося Псалтырь, затеял новое и небывалое но причудам празднество.
Невдали от ясского лагеря Потемкин повелел, якобы для генерального "ревю", соорудить в поле подземную палату. Убрал ее колоннами,
бархатом, шелками и бронзой, а вокруг поставил два полка с барабанами, ружьями и батареей из ста пушек. И когда светлейший за "ужиной" вышел с
гостьми из землянки и, подняв кубок вина, дал знак, что пьет в честь гостей, барабанщики ударили тревогу, ружья подняли батальный огонь, а за
ними и пушки огласили окольность далеко слышными оглушительными залпами.
Так развлекал Потемкин умы легковерных пересудчиков и нечаявших, что между тем он готовил и чем соображал поучтивствовать российским
врагам.
Около того же времени я получил нерадостные вести от родителей. Ненастный и алчный обер-прокурор первого департамента сената, отец
Зубова, пользуясь своим положением, занимался покупкой для барыша выгодных тяжебных дел.