-- Вам бы, сударь,-- сказал я, подойдя к графу,-- не за актрисами гоняться.
Зубов смешался.
-- Что вам угодно? -- спросил он.-- И кто вы такой? Не имею чести вас знать.
-- А я вас доподлинно знаю,-- ответил я,-- не угодно ли на пару слов?
Он отошел со мной в сторону. Я назвал себя.
-- Но в чем же ваша надобность ко мне? -- спросил он.
-- Час и место, государь мой, если вы памятуете, что есть честь?
-- Дуэль? -- спросил он вполголоса, покраснев.
Все его прихлебатели поотдвинулись при этом слове, и ни на ком нет лица.
-- Что ж,-- продолжал он,-- я не прочь от сатисфакции; только не в таком месте, господин Бехтеев, конверсация; и притом убеждены ль вы
доподлинно в моей токмо провинности? То было недоразумение, карнавальная шалость в масках, на пари... и притом не о вашей родственнице...
-- Ни слова больше! Да или нет? -- вскрикнул я, задрожав и хватаясь за шпагу.
Чувствую, меня схватили сзади, отводя дальше от публики. Оглядываюсь -- два незнакомых артиллериста, открыто ставшие за меня.
-- Давно пора проучить зазнавшихся фаворитовых родичей и их друзей! -- говорят они, пожимая мне руки.-- Мы к вашим услугам.
Я им назвал себя и место моей стоянки. Они подошли к графу и к его сателлитам и условились о сроке и месте поединка. Установили драться
вечером следующего дня на пистолетах за Калинкиной деревней.
Утром я отправил нарочного в Гатчину, извещая, что коллегия замедлила с выдачей порученных мне вещей и что я надеюсь все окончить через
сутки. Пообедав где-то в гостинице, я прокатился почему-то мимо Николы Морского и по Неве и заблаговременно возвратился на постоялый. Тут я
заперся в нанятой горенке и стал писать письма к родителям. Я писал с увлечением, орошая слезами последние, быть может, строки к дорогим сердцу
людям, и откровенно, без утайки, рассказал им все, что со мной произошло и к чему я, по долгу совести, готовился. Отнеся лично письмо в почтовую
контору, я прилег отдохнуть.
Было недалеко до вечера. Тревоги предыдущей бессонной ночи утомили взволнованный дух. Мне мерещилось близкое будущее: роковой
безвременный конец, сраженные горем отец и мать и отношение к моей судьбе Пашуты. Тяжелые, мрачные мысли роились в душе. Вот получается в родном
доме мое письмо, а вот и приказ по флоту: исключается из списков убитый мичман такой-то. Я не мог вздремнуть, встал и присел писать прощальное
обращение к своей изменнице. С этою исповедью на груди я решил идти на барьер.
Много ли прошло времени, не упомню. Над одной строкой я задумался. Пашута, как живая, представилась моим мысленным взорам. Вот она
девочкой, быстроглазая, стриженая, резвая, как перепелка, встречи в Горках в вешние цветные дни, беготня по пахучему саду, прятки у гротов,
катанья в лодке, качели у пруда. Затем переписка, бабушкины запугивания влюбленным, трубящим в рог, отставным юнкером, пересылка поклонов,
стихов. А вот она в Петербурге, уж матушка сестрица, Прасковья Львовна, хотя для меня все та же Пашута. Урок танцев, уморительный старчик,
учитель со скрипочкой, мать в пудромантеле за клавесинами, пение романсов, чтение Ричардсона, Дидерота, Де-Фо, прогулки пешком и в санях на
буреньком, беседы вдвоем.