После шитья и прогулки, на которую она заставила меня пойти вместе с группой, уроки уже закончились, но я всё равно побежала в школу. Наш директор, Даритель Кириан, ещё не ушёл. Я ему всё рассказала: теперь я в новой группе – там другое расписание – и наставница не отпускает меня в школу. Может быть, мне вообще придётся бросить учёбу.
Даритель Кириан знал, что у меня самые высокие оценки в классе, и возмутился, что мне в голову лезут такие глупости. Сразу написал новое письмо в приют и прочитал вслух. Оказалось, что я «гордость школы» и что учёба для таких способных детей, как я, важнее трудовой подготовки, которую мне дают в приюте. Курьер в форме сразу же понёс письмо адресату, а я пошла в Зал дарителей знаний, чтобы узнать задание на завтра.
Жаль, что я сама эту сцену не видела, мне девчонки потом рассказывали: курьер вызвал Наставницу Фламию в вестибюль, а они сверху, с лестничной площадки, подсматривали. Вручил ей письмо, заставил расписаться в квитанции, ушёл – весь такой нарядный, красивый! А Наставница Фламия осталась стоять посреди вестибюля с конвертом – держала его в вытянутой руке, как будто внутри бомба. А там всего лишь стояла печать Комитета защиты детства – вот что так напугало Наставницу Фламию. У нас и приюты, и школы подчинялись одному и тому же комитету. Хоть она и получала такие письма раньше, их всегда приносили в начале учебного года, в сентябре. Наставница Фламия не ожидала, что я смогу так быстро договориться с директором. Наверное, подумала, что её решили заменить другой наставницей.
Вот тогда-то она меня окончательно возненавидела. В школу, конечно, отпускала – с этим она ничего не могла поделать. И после письма от Дарителя Кириана объявила при всех, что на время учёбы в школе освобождает меня от утренней прогулки, а в швейной мастерской я буду работать в другие часы, не вместе со всеми. Но постоянно твердила, что из-за меня у неё группа не идеальная! А всё из-за того, что Наставница Фламия упорно назначала мне утренние смены на фабрике и мне каждый раз приходилось меняться с девчонками, переносить свою смену на день или на вечер. И каждую такую замену Наставница Фламия должна была одобрить лично. Я её не понимала: она же знала, что я не смогу пойти на фабрику утром и всё равно буду с кем-то меняться. Зачем же она снова и снова давала мне эти смены, а потом кричала на меня? Только чтобы выплеснуть свою злость?
Тётушка Марта, когда я ей жаловалась, говорила, что так и есть: некоторым людям надо постоянно на кого-то кричать, они без этого не могут. Что ж, придётся потерпеть. Не так уж долго мне осталось тут жить.
Глава 8. Лучше быть одной
Когда Сармат спросил, почему я раньше не дружила с девочками из приюта, я только пожала плечами:
– Не знаю. Наверное, некогда было. Учёба, работа… Тебе не понять.
А вечером, когда я лежала в спальне и смотрела на потолок, желтовато-серый в свете фонаря за окном, я вспомнила, как началась моя здешняя жизнь.
После того зимнего гриппа, когда мне объявили о смерти родителей, меня почему-то долго держали в больнице, хотя я уже выздоровела. Я спрашивала доктора, когда меня отпустят домой, – я ещё не понимала, что дома у меня больше нет, – но он не отвечал. Молча подносил градусник к моему лбу, равнодушно смотрел на зелёные цифры, потом что-то быстро писал в блокноте и переходил к другим пациентам. Я провожала взглядом его спину в белом костюме и думала: почему он не говорит со мной?
Детей в палате больше не было, на соседних кроватях лежали взрослые женщины, но и они целыми днями молчали – может, им не хватало сил на разговоры. Я всё время думала о маме с папой: как они могли умереть от гриппа, если были ещё здоровы в тот последний вечер, когда меня увезли в больницу? Может, доктор ошибся? Я всё время ждала родителей. Не могла не ждать.
А потом пришла приземистая тётка с сердитым лицом, в чёрном пальто и некрасивой мягкой шляпе, из-под которой выбивались серые, как будто пыльные, кудряшки. Она положила на мою кровать большую сумку и сказала:
– Одевайся.
Я приподняла голову над подушкой, хотела встать, но тело меня не слушалось: я слишком давно не вставала. Я неловко села на краешке кровати, свесила ноги – они не доставали до пола, – и трясущимися руками открыла сумку. Там лежало бельё неприятного телесного цвета, синий вязаный свитер, грубый серый комбинезон, чёрные носки, а на дне сумки – чёрные ботинки, завёрнутые в газету.
Я вопросительно посмотрела на тётку, а она прикрикнула:
– Поживее!
Я натянула трусы, не снимая просторную больничную рубаху, но потом всё же пришлось раздеться перед всеми. Свитер оказался кусачим, шея сразу зачесалась. Комбинезон висел на мне мешком, ботинки сваливались. Тётка, увидев это, велела снять их, скомкала газету, в которую они были завёрнуты, и засунула в ботинки. Стало лучше. Тётка забрала сумку, взяла меня за руку и потащила по длинным больничным коридорам. В тишине раздавались только тяжёлые шаги моей провожатой и не в такт хлопали мои ботинки. Я не знала, куда она меня ведёт, но боялась спросить. Некоторые двери были открыты; я видела длинные ряды кроватей, больные лежали не шевелясь, и я не понимала, живые они или нет.
Мы спустились по лестнице, никого не встретив, и вышли на улицу. Я вдохнула холодный воздух. В больнице не проветривали; там стоял тяжёлый запах лекарств, и я отвыкла дышать полной грудью. Светило солнце, и я поняла, что сейчас полдень. Мама меня учила, что такое чистое небо бывает только в полдень, когда уже рассеялись утренние облака, а дневная смена ещё не закончилась и не было второго сброса дыма. После него небо очищалось только к вечеру, перед заходом солнца.
Тётка решительно двигалась по улице. Я заметила впереди знакомое здание и на мгновение поверила, что меня ведут домой. Но мы прошли мимо; теперь я не узнавала однообразные здания, которые стояли серой стеной вдоль дороги, и, как я ни старалась сдержаться, по щекам потекли слёзы.
Вскоре мы остановились перед калиткой – она выглядела как дверь, вставленная в забор. В обе стороны от неё уходила каменная кладка высотой примерно с меня. Над краем забора поднимались частые железные прутья, но мне не хватало роста, чтобы заглянуть за них. Тётка позвонила, и я услышала стук каблуков – кто-то бежал к нам по двору. Калитка открылась, я увидела молодую женщину в синем форменном платье с белым воротником. Тётка подтолкнула меня к ней и ушла, не попрощавшись. Женщина взяла меня за руку – не грубо, как та тётка, а почти ласково – и сказала:
– Не бойся, здесь много девочек, сейчас я тебя к ним отведу.
Я подняла голову. Перед нами стояло серое четырёхэтажное здание, в чёрных потёках от зимних дождей, с плоской крышей. Несколько широких ступеней вели к двустворчатой входной двери с небольшими окошками с обеих сторон.
Так я оказалась в детском приюте.
В тот же день в приют привели ещё одну девочку, Трину. Она была чуть старше меня, но тоже всё время плакала. Наши кровати стояли рядом, и когда мне не спалось – а это было почти каждую ночь, – я видела в свете фонаря за окном, как на щеке у Трины блестят слёзы. Одна за одной они неслышно сползали и впитывались в грубое серое одеяло.
Через несколько недель мы немного освоились, начали присматриваться к детям. Одна из девочек в нашей группе отличалась от других: всегда улыбалась, разговаривала громче всех, придумывала игры, и все радостно присоединялись, что бы она ни предложила. Её звали Юста. Я замечала, что Трина, как и я, часто наблюдает за Юстой. Нам обеим хотелось, чтобы нас позвали играть, но такое случалось редко – только если для игры нужно было много девочек. Тогда мы могли вместе со всеми бегать по двору, кричать, смеяться.